«История эллинизма» Иоганна Густава Дройзена несомненно принадлежит к числу классических сочинений по истории античности. Созданный в 30-40-х годах1 и в значительной степени доработанный в конце 70-х годов XIX века, этот труд становится одной из важных вех в развитии науки о древности и в развитии исторического знания как такового, не утратив во многом своего значения и по сей день. Блестящий по своему литературному исполнению, построенный на твердом фундаменте мастерской критики источников, не чуждый использования доступного тогда археологического и папирологического материала труд Дройзена остается до сих пор одним из лучших образцов исторического сочинения.
Как известно почти всем, Дройзен был первооткрывателем «эллинизма», периода смешения языков и культур, западных и восточных, начавшегося после походов Александра и явившегося почвой, на которой возникло христианство — по мысли Дройзена, центральный пункт мировой истории2. В значительной степени это было не открытием, но переоценкой, обусловленной изменением
духовно-исторического климата в Германии после т.н. «освободительных войн», развитием современной Дройзену немецкой науки об античности и, не в последнюю очередь, происхождением и биографией самого историка.
Густав Дройзен родился 6 июля 1808 года в Трептове-на-Рейне в семье военного священника, жизнь и карьера которого были тесным образом связаны с прусской армией и великими событиями того времени. Протеже Гнейзенау и Блюхера, полковой священник Иоганн Христоф Дройзен был в гуще военной и политической жизни тех лет: он отступал вместе с прусской армией в 1806 году, принимал участие в создании Трептовского отделения Тугендбунда в 1811, ликовал в 1814 при известиях о вступлении союзнических армий в Париж. Его сын вырос в атмосфере этих бурных лет, когда перекраивалась карта Европы, когда Франция, властитель мыслей и дум прежних поколений немцев, стала просто врагом, вначале победоносным, затем поверженным, когда жалкая и ничтожная роль Германии во всех этих событиях стала невыносимо ранить самолюбие немцев. В этих детских переживаниях, в атмосфере отеческого дома, куда мог заехать сам Блюхер вместе с Шарнгорстом3, сформировался прусский патриотизм, отличавший Густава Дройзена до конца его долгой жизни. Сын протестантского священника, он остался верен особой протестантской религиозности, чуждой радикальному просвещению, с одной стороны, и религиозному мракобесию «тройной короны», с другой. Пережив национальное унижение, обусловленное раздробленностью тогдашней Германии, Дройзен стал решительным сторонником ее единства, основу которого он видел в Пруссии, с ее централизованной системой государственного и военного управления. Здесь же, как многократно отмечалось, корни его восприятия событий в Греции IV века до н.э.
Отец Дройзена умер в 1816 году, когда мальчику было всего 8 лет, и средств матери, оставшейся с 5 детьми, не хватило бы на воспитание и образование талантливого мальчика. Помогли старые друзья отца по университету в Галле, собравшие 300 талеров на обучение в гимназии и университете. Благодаря этой поддержке Густав поступил в 1820 году в гимназию (Marienstiftsgymnasium) в г. Штеттин, которую и закончил в 1826 году, провалив лишь один выпускной экзамен — историю. Депрессия и отчаяние чуть было не заставили его броситься в Одер, но он смог собраться, одуматься и в том же 1826 году он вступает в Берлинский университет.
Основанный Вильгельмом фон Гумбольдтом в 1810 году, университет в Берлине с момента основания стал не только ведущим научным центром Германии, но и заявкой Пруссии на главную роль в немецком научном мире. Там учили братья Гумбольдты, Фридрих Август Вольф, Фихте и Фридрих Шлейермахер, Филипп Бутманн и Карл Лахманн, Иммануил Беккер и Людвиг-Христоф Иделер, Август Бёк и Франц Бопп, и, наконец, с 1818 года, Гегель. Это был великий расцвет немецкой гуманитарной мысли. История человеческого духа во всех его проявлениях, в его живой жизни сквозь века и нации, в его вечно обновляющихся формах была имплицитно определяющей целью исследовательской и педагогической деятельности университета. Первую скрипку здесь играла филология в широком смысле слова.
Немецкая филология в первые десятилетия XIX века становится первой филологией европейского мира. Тому были причины. Еще сохраняя традиции ренессансной полиматии и гуманизма, идущие, в конечном счете, от Меланхтона, постепенно вобрав в себя опыт жесткой текстологии англичан и голландцев XVIII века, приобретя вкус к работе с материальными памятниками благодаря обширным контактам с Италией, немецкая наука о классической древности выходит на новые рубежи историко-филологического познания. Но не менее важным, чем сохранение и усвоение научных традиций, было понимание античности как образца и идеала для создания совершенного человека, начавшееся в Германии со времени Винкельмана и Лессинга и достигшее своих вершин в Веймарском классицизме Гете и Шиллера. С другой стороны, влияние Гердера и Шлегелей, расширение культурного кругозора после начала санскритских штудий, внимание не к творениям индивида, но к творчеству народа, к языку, мифу, символу — все это также сыграло свою роль, постепенно направляя филологов от грамматической интерпретации текста к историческому пониманию эпохи.
Для понимания Густава Дройзена как ученого и исторического мыслителя важны, прежде всего, три имени: Нибур, Бёк, Гегель4.
Бартольд Георг Нибур, датчанин по рождению, принявший по собственному желанию прусское гражданство и ставший прусским государственным деятелем и членом Берлинской Академии, был первым историком, попытавшимся на место традиционной сказочной истории возникновения римского государства поставить историю действительную. Многие видели и продолжают видеть
в Нибуре в первую голову критика, выполнившего для Рима то же самое, что Вольф для Гомера. Но как замечает Виламовиц, «критик в Нибуре — не самое главное для его величия, главное — это государственный муж, знающий движущие силы в жизни народов и требования государственного строя и управления, и поэтому принимающий в расчет то, что обычно не входит в рассказы о войнах и деятельности вождей и государства»5. Отсюда внимание Нибура к непосредственным историческим памятникам, еще не прошедшим новеллистической обработки античного scriptoris rerum gestarum, отсюда его инициатива издания Корпуса греческих надписей, которую он сам не смог осуществить. Именно поэтому Нибур принял в 1831 году в Rheinisches Museum первую статью Дройзена, основанную на внимательном изучении берлинских папирусов эпохи Птолемеев. Хотя в годы учения Густава Дройзена Нибур преподавал не в Берлине, но в Бонне, его влияние, безусловно, отразилось на личности открывателя эллинизма.
Август Бёк, напротив, был непосредственным учителем Дройзена в Берлине. Его занятия Густав посещал на протяжении всего курса обучения. Бёк был многогранен: великолепный знаток античной астрономии, первый серьезный исследователь Филолая и платоновского «Тимея», издатель и комментатор Пиндара, знаток метрики и хронологии, он вошел в историю герменевтики своим знаменитым девизом об Erkenntnis des Erkannten, принявшем зримые очертания в его «Энциклопедии филологических наук». Историческое познание античности во всей ее многогранности, во всех деталях, основанное на всем многообразии нашего знания о ней воплотилось в его исследовании о «Государственном хозяйстве Афинского государства», вобравшем в себя колоссальное количество тогдашних знаний об Афинах. Издаваемый под его руководством Corpus inscriptionum graecarum стал на долгие годы фундаментом подлинной, основанной на остатках прошлой жизни греческой истории античного времени. Значение эпиграфики для исторического исследования он внушил и своим ученикам. Примечания Дройзена в «Истории эллинизма», посвященные критике надписей и извлечению оттуда исторической информации, хороший тому пример.
Наконец, огромную роль в становлении Густава Дройзена как историка сыграл Гегель. Многим современным историкам, привыкшим к расхожим представлениям об абстрактно-спекулятивном, схематично-триадическом методе Гегеля, совершенно не подходящем для действительного исторического исследования, методе, подменяющем изучение логическим конструированием, будет трудно понять, почему такой мастер детального исторического анализа как Дройзен в течение всего своего пребывания в
Берлинском университете посещал лекции Гегеля и подробнейшим образом его записывал6. На самом деле, слухи о схематичности Гегеля сильно преувеличены, за гегелевской схемой всегда стоит богатое историческое содержание. Гегель был не только самым сильным спекулятивным умом того времени, но и одним из самых образованных и начитанных людей своей эпохи, что признавалось даже его врагами. Кроме того, его философия — в отличие от предшествующих систем немецкого идеализма — была, прежде всего, системой развития, первой действительно исторической философией. Поэтому она не могла не привлекать внимание будущего историка. Гегель был близок Дройзену и тем, что для Гегеля классическая античность, оставаясь прекрасным царством пластической формы, идеалом, в котором обрели равновесие чувственная и духовная стороны идеи, тем не менее, осталась далеко позади. Античность для Гегеля не последнее слово в истории, дух, не удовлетворяясь прекрасным идеалом, углубляется в себя, преодолевает прекрасную чувственность. Так возникает христианство с его пониманием свободы как внутреннего самоуглубления духа. Протестантизм Гегеля и протестантизм Дройзена совпадали в этой точке. Наконец, прусская государственность была для Гегеля, как всем известно, окончательной формой развития объективного духа, перед его переходом к абсолютному духу в искусстве, религии и философии. Дройзену с его прусским патриотизмом не могла не импонировать такая цель всемирной истории. Дройзен никогда не был чистым гегельянцем, хотя дружил в университете с Гото7 и публиковался в 30-х годах у Руге в Hallische Jahrbücher. В предисловии к «Истории Эпигонов» 1843 года он занимает критическую позицию по отношению к гегелевской «Философии истории »8.
Но при этом всемирно-исторический взгляд Гегеля, его протестантизм, критика вольфианских и просветительских методов в исследовании истории, в конце концов, сама личность Гегеля определили многое в миросозерцании историка.
Еще одно имя, не связанное с университетом, сыграло важную роль в формировании личности Густава Дройзена. По рекомендации Бёка, в 1827 году Дройзен становится домашним наставником Феликса Мендельсона-Бартольди, который был всего на полгода младше историка и готовился тогда к экзамену на аттестат зрелости. Дройзен вошел в дом Мендельсонов, который был одним из важных культурных центров тогдашнего Берлина. Учитель и ученик становятся близкими друзьями, от гениального Мендельсона Дройзен получил важнейшие эстетические импульсы. В 30-е годы он становится первым поэтом в кружке Мендельсона, и некоторые его стихи были положены Феликсом на музыку.
В 1830 году выходит первая статья Дройзена, в 1832 году он получает докторскую степень за диссертацию, посвященную державе Лагидов при Птолемее VI Филометоре. И статья, и диссертация основывались, прежде всего, на изучении папирусов, входивших в берлинское собрание. В том же 1832 году выходит двухтомник Эсхила в переводе Дройзена. Ученик Бёка, великолепного знатока античной метрики, смог точно и изящно передать сложные метры эсхиловского хора. Несмотря на критику Крюгера, Эсхил Дройзена вошел в золотой фонд немецких переводов греческих поэтов. И еще в начале XX века многие предпочитали его перевод «Орестеи» переводу Виламовица9. Эсхил был близок юному Дройзену еще и потому, что в трагедиях аттического поэта жил опыт Греции, которая, пройдя через персидские войны и сохранив свою свободу, стала еще сильнее. Этого хотел Дройзен и для Германии10. Как отметил Адольф Тренделенбург в речи, посвященной приему Дройзена в Берлинскую Академию: «Когда Вы передавали в немецкой речи «Персов» Эсхила, гордую героическую песнь дней Саламина, которые сохранили греческий дух и греческое образование, то в этом был слышен подлинно
человеческий тон древности, который будет жить вечно, но там слышен еще и отзвук времен немецких освободительных войн, о которых Вы писали впоследствии».
В 1833 году выходит «Александр», первая часть задуманного Дройзеном многотомного исследования, посвященного мало до той поры исследованной эпохе, лежащей между Александром и Цезарем. В 1836 году вышла «История Диадохов», а в 1843 — «История Эпигонов». Дройзен не довел до конца задуманное им исследование, но и то, что он сделал, заложило новый фундамент для понимания греческой истории после Александра. Основной мотив, звучащий особенно сильно в первом издании и несколько ослабленный во втором, это историческая необходимость преодоления партикуляризма мелких городов, мелких гражданских общин Греции ради создания единого сильного государства. Хотя речь идет о Греции IV века, de te, Germania, fabula narratur. Политическая ангажированность Дройзена, без всякого сомнения, проявилась здесь самым ярким образом, это обычное для подлинных историков «предсказание назад». Но именно это дало Дройзену возможность увидеть то, что остается закрытым для псевдо-академической истории, делающей вид, что у нее нет ни сердца, ни действительного интереса ни к прошлому, ни к настоящему. Сильное государство представало у Дройзена не как монстр, уничтожающий человеческую свободу, но как обширная почва для богатейшего культурного синтеза Запада и Востока. Тем самым, Дройзен переворачивает сложившееся еще в эпоху Ренессанса и имевшее значимость культурного штампа в его время отношение между классической и «постклассической » античностью, когда первая казалась недосягаемым образцом, идеалом, заслуживающим исключительно подражания, погибшего по нелепой случайности и, безусловно, достойного возрождения, тогда как вторая была «закатом и падением» (decline and fall), нелепым и ничтожным явлением, приходом варварства, разрушившего все самое светлое и прекрасное11. Первая античность призывала к культур
ной — и не только культурной — революции в современности, к воплощению идеала в действительность, вторая благодарила Бога за все, что есть, и принимала Божий мир в его прусском обличии. Изменение взгляда сказалось, прежде всего, на смене исторической палитры в портретах Александра и Демосфена. «Слепой патриотической ненависти » Демосфена противопоставлен юный герой, творящий новый мир. В изображении Александра угадываются гегелевские мазки, но если для Гегеля Александр — благородный юноша, завершивший подлинно греческий мир, pendant к Ахиллу, открывающему греческую историю12, то для Дройзена Александр — это не прошлое, но будущее, ведущее, в конце концов, к грандиозному культурному синтезу Запада и Востока и рождению на этой новой почве христианства.
Дройзен не отрицает значения греческого партикуляризма в предшествующий период, но теперь его время вышло: «Все предшествовавшее развитие эллинского мира, его главная сила и расцвет были обусловлены полной свободой передвижения и той подвижностью, с какой эллины распространялись во все стороны и везде пускали новые ростки, этим бесконечно жизненным партикуляризмом общин, одна другой меньше, который, занимаясь с самодовольным равнодушием, какое только можно себе представить, ближайшими и касавшимися его лично делами, теперь оказался величайшей опасностью, настоящим “панэллинским бедствием”»13. Первый афинский морской союз был шагом на пути к созданию государства нового типа, однако афиняне, оставаясь верными общегреческому пиетету перед автономией, не лишили союзников политической независимости, как, по мнению Дройзена, они должны были сделать.
Само государственное устройство Афин, коему благоговейно поклонялись поколения гуманистов, для нового исторического взгляда выглядит совсем иначе. Демократия разнуздывает народ, рационализм порождает олигархов: «несдерживаемые ничем демократические страсти доставили слишком большую силу разрушительному рационализму, воспитавшему среди него (демоса — Д.Б.) олигархов», демократия — «опасная форма государственного строя»14. Тут без труда угадывается отношение немецкого историка к событиям предшествующего века, к Французской революции. Но и на другом полюсе греческого мира, в олигархической Спарте, дела, по Дройзену, обстояли не лучшим
образом. После Пелопонесской войны «обнаружилось, сколько алчности, жажды наслаждений, извращенности и духовной нищеты господствовало в ней (в Спарте — Д.Б.) наряду с властолюбием и наглости наряду с коварством и ханжеством»15. Число самих спартиатов упало с 10000 до 1000. Таким образом, «эллинский мир дробился на все более мелкие атомы,... сохранить дальнейшее господство над которыми не могла исключительно механическая и внешняя сила Спарты»16. «С каждым днем становилось яснее и очевиднее, что времена автономного партикуляризма, частичных союзов с гегемонией или без нее прошли, что необходимы новые государственные формы, панэллинические, столь широкие, чтобы в них могли выделиться друг из друга смешанные понятия города и государства...»17. Это понимали и сами греки IV века, об этом писали Исократ и Аристотель, на анализ которого ссылается и сам Дройзен. По Аристотелю, лишь царская власть по своей природе в состоянии стоять выше партий, расшатывающих государственную жизнь Греции, что она одна только может создать справедливую среднюю форму государства, «ибо задача царя быть стражем, чтобы имущие классы не терпели ущерба в своем имуществе, а демос не терпел бы от своеволия и высокомерия»18. Таким образом, путь идет от партикуляризма к централизованной монархии. Такой монархии в самой Греции давно уже не было, но на северных окраинах греческого мира царская власть была и была сильна.
В Македонии, по Дройзену, не успели развиться те противоречия, которые привели к краху греческий мир. Здесь в силу по преимуществу сельской экономики не было быстрого накопления движимого капитала, ведущего к поляризации общества на сословия, к войне между богатыми и бедными, к противоположности сельской тупости и городской утонченной интеллектуальной культурой. «... Македония сохранила свою исконную царскую власть, так как здесь в отношениях между сословиями не успели развить
ся элементы столкновений и ненависти», — говоря словами самого Дройзена19. «Царская власть была так же далека от азиатской деспотии, как народ от крепостничества и рабской подчиненности; «македоняне — свободные люди», говорит один древний писатель, не пенесты, как масса народа в Фессалии, не илоты, как в земле спартанцев, но народ земледельцев, имеющих свободную и наследственную собственность, имеющих общинное устройство с местными собраниями и местным судом, обязанных без всяких исключений военной службой». Больших городов в эллинском смысле и, соответственно, демократии, демагогии, рационализма в этой земле мужиков и знати не было. Сыграли в этом возвышении Македонии и личные качества их царей, которые — вопреки демонизации их образа афинскими публицистами — варварами не являлись. Пелла уже в конце V века становится важным местом греческой культуры, куда приезжают греческие поэты и философы. Там провел свои последние дни Еврипид, создав «Вакханок» и «Ифигению в Авлиде ». Про то, что Александр, сын Филиппа, был учеником Аристотеля, знают все, но, как отмечает Дройзен, и сам Филипп многим обязан Эврею из Орея, платоновскому ученику, а Исократ называл Филиппа другом литературы и образования. Таким образом, сила эллинской мысли и первозданная свежесть македонского народа должны были совершить и совершили то, что осталось недоступным ограниченному эллинскому партикуляризму: объединение Эллады, уничтожение Персии, бывшей даже de jure после Анталкидова мира действительным гегемоном в многочисленных сварах греческих полисов, завоевание Востока и — как венец всех деяний — создание новой государственной и культурной ойкумены, объединившей Восток с Западом и ставшей новым полем мировой истории.
Деяния Филиппа и Александра создали, по Дройзену, «эллинизм», «смешение языков и культур», термин, вошедший в научную литературу с легкой руки Дройзена, но, по иронии судьбы, благодаря его ошибке. Для самих греков ελληνισμός обозначал как раз противоположное тому, что вкладывал в него Дройзен. Это было обозначением греческого языка и культуры, причем хорошего греческого языка и настоящей греческой культуры, свойственных прирожденному эллину20 или, по крайней мере, основанных на образцах лучшего греческого письменного стиля. Для греческих грамматиков «эллинизм» определялся как «здравый и неизвращенный образ речи » (λεξις υγιής και ανάστροφος)
и противополагался «варваризму» (βαρβαρισμός), искажавшему слова речи, и «солецизму», извращавшему ее строй21. И для «эллинистической» философской школы, стоиков, ελληνισμός был первой из пяти «доблестей речи» (άρεται λόγου) и определялся как «безошибочный способ выражения в искусном, а не случайном употреблении»22. Владеющий эллинской культурой человек говорил иначе, чем все остальные, поэтому его способ речи служил главным признаком его принадлежности ко всему миру классической культуры с ее философией, литературой, театром, религией. Отсюда понимание «эллинизма» в христианской литературе как «язычества», и весьма частая «дуальная оппозиция» έλληνισμός-χρισπανισμός, «эллинство » - «христианство »23. Дройзен же, исходя из текста «Деяний апостольских» (6,1), в упомянутых там ελληνισταί увидел не «говорящих по-гречески иудеев», но живших в Израиле греков, проникнутых восточными влияниями и восточной культурой24. Несмотря на это термин Дройзена прочно и навсегда вошел в научный обиход25.
После первых двух томов «Истории эллинизма » последовали классический перевод Аристофана на немецкий язык26, переезд в Киль, занятия прусской историей, участие во Франкфуртском парламенте, возвращение в Берлин, «Энциклопедия и методология истории» и другие работы, напрямую не связанные с изучением эпохи после Александра, хотя Дройзен продолжал дорабатывать свои антиковедческие сочинения, привлекая обильный новый материал путешествий, папирусов, надписей, монет. Стиль его становится суше, критика основательней, недоверие к историческому рассказу в сравнении с Urkunden растет. Новые материалы вошли во второе издание «Истории эллинизма», вышедшее незадолго до смерти историка, последовавшей в 1884 году. Особенно интересен и поучителен в нем критический очерк литературных свидетельств об Александре.
Я хочу завершить этот краткий очерк о Иоганне Густаве Дройзена характеристикой Виламовица из его «Истории филологии». «Первым настоящим историком греков в Германии был И. Г. Дройзен. В нем жил поэт, необходимый для этого дела. Его Аристофан выполнен так же мастерски, как и его Александр. Он не чурался копаться в мелочах, уже работал с папирусами и доказал неподлинность документов, содержащихся в речи Демосфена «О венке». Тот, кто ведет речь об Эллинизме, стоит на почве, которая была им открыта. Он отважно создал историю эпохи, от которой до нас не дошло никакого связного изложения, но которая, тем не менее, образует высшую точку эллинского влияния. До сих пор не поздоровится тому, кто захотел бы как-то иначе оценить великого царя, а сотни свидетельств, ставшие с тех пор доступными, подтверждали изящные сопоставления Дройзена гораздо чаще, чем обычно выпадает на долю человека. Если бы он продолжил свой труд, то Моммзен уже не смог бы изображать греческие отношения со столь односторонне-римской точки зрения»27.
Бугай Д.В.