Наша группа ВКОНТАКТЕ - Наш твиттер Follow antikoved on Twitter
57

II. ХТОНИЧЕСКАЯ МИФОЛОГИЯ. АНИМИЗМ

1. Сущность анимизма. Однако эпоха матриархата отнюдь не ограничивается только собирательско-охотничьим хозяйством и, следовательно, чистым фетишизмом и магией. Она заходит в пределы также и производящего хозяйства.
В период производящего хозяйства человек уже не пользуется для поддержания жизни только одним готовым продуктом природы. Он, правда, еще не умеет создавать себе продукт или вещь целиком, с начала до конца, как это будут делать в период ведущей роли ремесла, и в частности в период ковки металлов. Но он уже научился отделять понятие о вещи от самой вещи, поскольку, не имея в голове понятия о вещи, нельзя эту вещь сознательно и создавать, т. е. нельзя развивать произво-

58

дящего хозяйства. Но, имея понятие о вещи в отличие от самой вещи, человек тут все еще предоставляет самой природе создавать необходимый для него продукт. Идеей вещи он пользуется здесь не столько для создания вещи с начала и до конца, сколько для регулирования и направления тех или иных процессов природы. Другими словами, разведение полезных растений и скота — вот что является здесь ведущим; и здесь — некоторого рода совмещение элементов прежнего собирательства и охоты и производящего хозяйства. Земледелие не дальше мотыги и скотоводство не дальше его мелкопотребительских форм — вот та новая эпоха первобытного общества, расцвет и начало конца матриархата. Плужное земледелие, крупное скотоводство и ковка металлов уже поведут к разрушению матриархата и к господству отцовского рода.
Очевидно, фетишизм уже не может быть идеологией этой новой эпохи, поскольку человек здесь начинает иметь дело не только с готовым продуктом природы, но и с сознательным получением вещей и продуктов. Но отделение понятия о вещи от самой вещи есть уже отделение демона вещи от самой вещи, так как идея вещи здесь является не чем иным, как именно ее демоном. Поэтому здесь мы вступаем в область очень интенсивной демонологии, заменившей собой старый фетишизм. И вся та беспорядочность и несоразмерность, которой характеризовались магические свойства фетиша, обратилась теперь на демона, впервые получившего здесь свое самостоятельное существование. Он становится также чем-то беспорядочным, кричаще дисгармоничным и даже уродливым, до ужаса страшным. Это — век страшилищ и чудовищ, но уже не век фетишизма. Это — век анимизма, покамест еще несоразмерного и уродливого, за которым дальше последуют век пластического анимизма и век красивых и героических форм антропоморфизма.
2. Начальный анимизм. Прежде чем привести примеры на развитую хтоническую мифологию, рассмотрим самый начальный момент появления мифа о демоне, когда этот последний почти совсем еще не отделен от соответствующей вещи, но когда он уже трактуется как некая огромная сила, далеко превосходящая физические возможности отдельной вещи.
а) Неучет специфики первобытного мышления и перенесение на него современных нам представлений часто

59

приводило к тому, что в самом начале анимизма фиксировались сложные и глубоко разработанные образы фантазии, предполагающие не тот примитив, о котором должна идти речь, но большое культурное развитие. Анимизм, несмотря на свое тысячелетнее существование, тоже представляется большей частью как некоторого рода неподвижная картина, в которой нельзя разобрать ни начала, ни середины, ни конца. Конечно, в абсолютном смысле слова не может быть и речи о каких-нибудь непосредственных исторических источниках начального анимизма. Но наша наука обладает достаточно разработанными методами, чтобы делать о начале анимизма более или менее вероятные предположения.
С самого начала следует исключить всякого рода сложные образы фантазии. Несомненно, имели место примитивные, неопределенные, недифференцированные представления и даже не столько представления, сколько простейшие, чисто жизненные и даже инстинктивные реакции человека на окружающую действительность. Русский исследователь Η. Н. Ланге в своей работе «Теория В. Вундта о начале мифа» (Сборник в честь Э. Р. фон Штерна «Записки Одесского общ. истории и древн.», т. XXX; цит. по отд. оттиску, Одесса, 1912) подверг уничтожающей критике ту анимистическую теорию, которая прямо начинает с развитых форм фантазии, игнорируя все более примитивные стадии. Η. Н. Ланге доказывает, что не фантазия и не какие-нибудь интеллектуальные процессы лежат в основе мифа, но чисто жизненные и вполне инстинктивные реакции человека, биопсихологическая основа.
Но эта критика останавливается на полпути. Ведь дело в том, что инстинктивные реакции человека всегда были с ним, начиная от первобытных времен и кончая современной цивилизацией. Почему же раньше они были источниками мифа, а сейчас таковыми не являются? Η. Н. Ланге правильно утверждает, что реакции человека на все живое совсем иные, чем его реакции на неодушевленные предметы. Но почему же инстинктивная реакция человека на все живое распространилась в древние времена и на все неживое, а сейчас мы очень четко различаем живое и неживое? Ясно, что сюда привходит еще и огромный социальный фактор, которого Η. Н. Ланге не учитывает и который следует учитывать в первую оче-

60

редь. Биопсихологическая субъективная почва мифа без учета производственных, жизненно-практических и социальных корней мало что дает для объяснения происхождения мифологии.
Очень плодотворно одно понятие, введенное в буржуазной науке со времени Маретта и Хьювитта 1. Это понятие преанимизма. Как бы ни понимать этот преанимизм и какое бы содержание ни вкладывать в это понятие, оно в любом случае является совершенно необходимым, поскольку требует выведения развитых образов анимизма из образов неразвитых, нечетких, недифференцированных. В это понятие преанимизма мы вкладываем совершенно определенное содержание, а именно мгновенное появление под воздействием какого-либо внезапного случая в сознании человека представления о демоне. Этот демон еще не имеет никакой фигуры и никакого лица, никакого вообще очертания, но оценивается пока лишь как внезапно нахлынувшая неизвестно откуда сила, мгновенно произведшая какую-нибудь катастрофу и тут же бесследно исчезнувшая. Такой преанимизм мы назвали бы мгновенным, внезапным, инстинктивным, инстинктивно-реактивным, аффективным, бесформенным, недифференцированным.
Об этом моментальном преанимизме в науке собрано материала более чем достаточно. Но ввиду постоянного эклектизма, ввиду полного игнорирования историзма существующие в науке работы по преанимизму не только не могут считаться окончательными или хотя бы достаточными, но они требуют коренного пересмотра и переосмысления приводимых ими материалов.
Упомянем прежде всего две старые работы Укерта и Гергарда2. Эти две работы обстоятельны, и приводимые материалы обильны. Тем не менее воспользоваться этими работами для современной теории анимизма совершенно невозможно, если не считать приводимых ими текстов. Даже самого понятия о начальных ступенях анимизма

1 Marett R. R. Pre-animistic Religion, Folk-Lore. Lond., 1900 и Hewitt. Orenda and a Definition of Religion // American Anthropologist. 1902.
2 Ukert F. A. Über Dämonen, Heroen und Genien. Abhandl. d. philo!.—hist. Kl. d. königl. Sachs. Gesellsch. d. Wissensch. Leipz., 1850. II 137—219; Gerhard E. Uber Wesen, Verwandschaft u. Ursprung d. Dämonen u. Genien. Abhandl. d. Berl. Akad. 1852. 257—266.
61

в них не имеется, а весь анимизм рисуется как единая и неподвижная картина. Из старых работ отметим еще О. Ribbeck, «Dämonen u. Genien», 1868.
Большой шаг вперед сделал Узенер, который в своей работе «Имена богов» 1 ввел весьма важное понятие «бог данного мгновения» и привел для этого некоторые материалы (стр. 279—301). Это понятие сразу выводит нас за пределы оформленного и завершенного анимизма и подводит действительно к самой начальной ступени этого обширного мифологического периода. Но сам Узенер, приводя позднейшие литературные материалы, не всегда четко отличает первоначальный аффективный преанимизм от позднейших пластически выработанных образов мифологии. То, что он приводит под одной рубрикой, иной раз приходится распределять по самым разнообразным историческим периодам. Наконец, мы бы указали на одну весьма важную работу М. П. Нильссона — «Боги и психология у Гомера»2.
Крупнейший знаток греческой религии, он сопоставляет в этой работе гомеровские представления о богах и демонах с примитивными представлениями первобытных народов о той безличной, неопределенной, недифференцированной космической силе, которая тоже часто отличается мгновенным характером и которая носит у народов разные названия: «ваканда», «оренда», «маниту», «удах». Более популярным названием этой силы будет — «мана»; в нем Нильссон находит обобщение многочисленных представлений об этом у первобытных народов. Но Нильссону, так же как и Узенеру, совершенно чужд исторический подход к этого рода представлениям.
Главнейшим достижением всех указанных исследователей в данном вопросе является то, что ими намечается (часто против их собственной методологии и терминологии) пограничная линия между фетишизмом и анимизмом, то, что можно назвать моментальным преанимизмом. Тут мы имеем концепцию демона, уже отделившегося от соответствующей вещи (и, значит, это уже не фетишизм), но еще не получившего никакой индивидуализа-

1 Usener Η. Götternamen. Versuch einer Lehre von der religiösen Begriffsbildung. Bonn, 1896.
2 Nilsson Μ. P. Götter und Psychologie bei Homer // Arch. f. Religionswiss. 1923—1924. XXV Bd.
62

ции и оформления. Это демон случайного, кратковременного и даже мимолетного, безличного и безыменного, мгновенно возникающего и тут же исчезающего, демон, возникающий в результате инстинктивных и аффективных реакций примитивного человека на бесконечные случайности окружающей его действительности.
б) В Греции почиталась Деметра Иуло (loylos или Oylos значит «сноп»). Но не только Деметра-Сноп, но и сам сноп почитался как божество или демон. Настолько важно было появление снопа для тогдашнего человека, и настолько восторженно он к нему относился, что уже самый этот сноп он понимал как некоего демона. Аполлодор (FHG I, frg. 37) пишет: «Подобно тому как в френах (похоронных плачах) почитается Иалем, а в гимнах Иул, которыми называют и соответствующие песни, подобно этому и песня жнецов называется литиерсом» (схолиаст Theocr. X 41 говорит, что Литиерс — неутомимый жнец, сын Мидаса и что по нему называется и сама песня жнецов). На этом основании надо полагать, что боги и песни к ним назывались одним и тем же именем. Следовательно, и упомянутый Иул был тоже демоном снопа. Атеней (XIV 618 de) приводит отрывок из такого иула. Вспомним пеан, который воспевался Аполлону-Пеану, или дифирамб, который воспевался Дионису-Дифирамбу.
Точно так же иресиона была не только носимой на празднествах масличной веткой, украшенной разными плодами, но и соответствующим живым существом. Вот текст той иресионы, которую приводит Плутарх (Thes. 22): «Иресиона дает нам смоквы и сытный хлеб, мед в чашках, масло для втиранья и кубки чистого вина, чтобы она заснула, охмелев». Этот текст во всяком случае свидетельствует о том, что здесь мы имеем по меньшей мере олицетворение иресионы, несомненно восходящее к ее прямому демоническому пониманию. Это и песня, и масличная ветка с плодами, и демон плодородия, для которого ветка является символом и к которому обращена данная песня. Иресиона в первую очередь связана с идеей плодородия. Это видно из той иресионы, которую известный лексикограф Свида (Homerus) приписывает Гомеру и которая приведена с начальными словами «Вытащи нам смоквы» в хрестоматии по античн. лит. под ред. Η. Ф. Дератани и Н. А. Тимофеевой (М., 1947. I 13).

63

Результаты плодородящей природы обожествлялись одновременно с их появлением. Так древний человек выражал свои первые восторги перед кормящей его природой.
Копье с давних пор обладало магической силой и само понималось в виде демона. Известно чудотворное копье Ахилла, которым он не только укладывал сотни врагов на поле сражения, но которым также и исцелил рану Телефа. Эта демоничность копья навсегда осталась в памяти античной литературы, так что даже там, где она стала метафорой, она все еще звучала гораздо больше, чем простая метафора. У Эсхила (Sept. 529—532, Пиотр.) об одном из нападавших на Фивы, Парфенопее, говорится:

Копьем своим поклялся он, которое
Ему богов дороже, света глаз милей,
Столицу Кадма расточить, наперекор
Хоть Зевсу.

Здесь по-гречески так и сказано буквально: «Он почитает его больше богов». У Аполлония Родосского ( I 466— 470, Церет.) Идас, желая подействовать на Ясона, говорит:

Знает пусть ныне копье мое буйное, коим я в битвах
Славу подъемлю превыше других (ведь не столь мне в подмогу
Зевс, сколько это копье мое), что не коснется нисколько
Злая погибель тебя и тщетный твой подвиг не будет
(Хоть бы помехой был бог), если Ид стал сопутником вашим.

У Вергилия (Aen. X 773—775, Сол.) Мезенций говорит Лавсу:

Будь мне за бога рука! Да поможет мне Дрот, что колеблю.
Я обещаю, мой Лаве, что с тела разбойника снятой
Будешь ты облечен добычей, трофеем Энея.

У Стация (Theb. 548—550) Капанею, потрясающему копьем, тоже приписываются следующие слова (прозаич. пер.): «О, рука, ты мне помогаешь. Ведь ты присутствуешь всегда на войне и являешься непреодолимым божеством (numen). К тебе взываю я, тебя одну я почитаю, презирая богов». Ясно, что у всех этих писателей, и у Эсхила, и у Аполлония, и у Вергилия, и у Стация, копье трактуется как демоническое начало, которое не только находится в ряду богов, но может даже превышать их своей силой. И эта концепция восходит еще к Гомеру (Ил. XIII

64

444), где копье тоже, собственно говоря, отождествляется с Аресом, поскольку сначала говорится об убийстве Алкафоя копьем Идоменея, а потом тут же об его убийстве Аресом.
Приведенные выше тексты о копье представляют собой довольно сложный исторический комплекс, поскольку здесь имеется в виду не только преанимистическая оценка оружия, но и отражение позднейшей борьбы человека с теряющими свой авторитет богами. Исследователи, которые приводят подобные тексты, думают, что здесь нет ничего, кроме наивной веры в магическую силу копья. Этот оттенок, несомненно, имеется, однако тут привнесена и позднейшая, чисто прометеевская идея борьбы человека за свои права, надежда на собственные руки, на собственное оружие. Подобное сплетение древнейших и позднейших мифологических элементов в одном цельном и едином комплексе — самое обыкновенное явление мифологии.
в) Позднейшая литература содержит целое множество таких оборотов речи, которые никак нельзя считать просто метафорой, метонимией, гиперболой или вообще каким-нибудь тропом. Они восходят к очень давним временам «моментального» преанимизма.
Киклоп Полифем считает, что божеством для него является собственный живот (Eur. Cycl. 334—338, Анн.— Зел.):

Утроба — вот мой бог,
И главный бог при этом. Пища есть,
И чем запить найдется на сегодня,
Ничто не беспокоит — вот и Зевс
Тебе, коль ты разумен.

В неизвестной трагедии (frg. 570) говорилось: «Меня склонило вино, высочайший из богов». У Софокла (frg. 548) читаем: «Пришел цветущий пир, старейший из богов». У Менандра (IV, р. 76, frg. VIII Mein.) попадается следующее суждение: «То, что меня питает, есть бог».
У Овидия (Heroid. XIII 159) Лаодамия восклицает: «Клянусь твоим возвращением и твоим телом, моими божествами (numina)!»
Далее демонически трактуются умственные способности: по Софоклу (frg. 836, 2), «Хорошая разумность — великий бог»; по Еврипиду (frg. 1018), «Ум в каждом из нас есть бог»; по Менандру (IV, р. 72, frg. XIV Mein.),

65

«Для приличных людей ум всегда есть бог». Точно так же обожествляются всякого рода чувства и стремления: у Вергилия (Aen. IX 184, Сол.) Нис говорит Евриалу:

Боги ли, — Нис говорит, — это пламя в душе разжигают,
О, Евриал, или страсть становится каждому богом?

У Эсхила (Choe. 57 и сл.) хор выражает мысль, которая для Эсхила была бы очень странной, если бы мы не приняли во внимание тысячелетней перспективы этого внезапного преанимизма: «Быть счастливым для смертных — это бог и больше чем бог». По Еврипиду (Hel. 560), «Познавать друзей — это бог». У Плиния (Nat. hist. II 18) читаем: «Для смертного помогать смертному— есть бог, и это есть путь к вечной славе». Тот же Еврипид (Cycl. 316) пишет: «Богатство, человечишко, для мудрых является богом». По Менандру (IV, р. 144, frg. II): «О бесстыдство, ты величайший из богов... Ведь иметь силу теперь называется богом...» И у него же (р. 289, frg. 251 и сл.): «Нет более явного бога, чем дерзость» и (р. 331, frg. 500) «Удобный случай — бог» (р. 151, frg. II), «Случай (taytomaton) есть бог».
Наконец, из бытовых предметов демонически понимались лампа или светильник, как, например, у комиков (IV, р. 671, frg. 293): «Вакхида тебя назвала богом, о счастливый светильник» или у Асклепиада (Anthol. Pal. V 7): «Светильник, если ты есть бог...» Демонические элементы в представлении о зажженной лампе или лампаде не раз попадаются в эллинистической и христианской литературе.
г) В природе гром и молния, конечно, всегда понимались демонически, причем не обязательно в связи только с Зевсом, но зачастую и вполне самостоятельно. Даже те места на земле, куда попадала молния, считались священными как вместилище божественной силы. Относительно сирийского правителя Селевка Ника-тора Аппиан (Syr. 58) сообщает: «Самому основателю Селевкии, а именно при основании той, которая на море, как говорят, явилось божественное знамение Перуна (молнии). И потому он для них установил Перуна в качестве бога. Они и теперь оказывают ему божеские почести и воспевают ему гимны». Перун иной раз почитался в виде упавшего с неба метеорита, который так и называется «громовой камень». Плутарх (Lys. 12) рассказы-

66

вает о таком метеорите, который упал в 405 г. до н. э. при Эгос-Потамосе и был предметом почитания херсонесцев еще и в его время. У Еврипида (Bacch. 6—11) рассказывается о чертоге фиванской царевны Семелы, пораженном молнией Зевса и ставшем с тех пор недоступным для людей. Интересно, что во времена известного автора «Описания Эллады» Павсания (IX 12, 3) это место все еще считалось недоступным для посещения. Пораженный молнией Зевса Капаней, по изображению Еврипида (Suppl. 1009—1011), сжигался на особом костре, отдельно от других вождей, павших под Фивами.
д) Однако не только грозные явления природы, такие, как гром и молния, являются для первобытного сознания источником внезапного возникновения анимистических идей; сюда относятся и такие явления, которые отличаются своим правильным чередованием и которые как будто бы вовсе не должны были бы вызывать каких-нибудь внезапных анимистических представлений. Одна из коренных ошибок фольклористики в том, что твердые, законченные анимистические образы мыслятся возникшими сразу, мгновенно, и притом в законченном виде, на тысячелетия. Как ни отличается правильностью движение небесных светил, это не могло вызывать вначале никаких законченных представлений, которые бы оставались неизменными в течение веков и тысячелетий. Прежде чем появиться таким законченным образам неба, прошли тысячелетия отдельных и разбросанных ощущений и восприятий, отдельных трудовых и производственных реакций, которые так же внезапно возникали, как и внезапно забывались. Не нужно преувеличивать способность первобытного человека к абстракции, его способности запоминания. Только в результате опыта бесчисленного количества поколений возникают более или менее твердые и более или менее определенные образы неба. Конечно, проследить этот внезапно наметившийся зачаток анимистического представления на данных литературы, которая сама появилась уже на развалинах мифологии, очень трудно. И тем не менее даже в этой литературе кое-что все же можно найти.
Возьмем Солнце. Вначале оно, конечно, не могло восприниматься как некий единый одушевленный и демонический предмет, который всегда остается одним и тем же и входит в систему мифологии как некоторая закончен-

67

ная и вполне определенная индивидуальность. Так, насколько можно судить по массе текстов, Солнце вначале просто отождествлялось с днем, что как раз и соответствует непосредственному ощущению. Нет единого и определенного Солнца, но солнц столько, сколько и дней, т. е. бесконечное количество. Примитивное сознание именно каждый день воспринимает Солнце заново и еще не в силах произвести такого обобщения, чтобы при всех различиях каждодневного непосредственного ощущения мыслилось всегда одно и то же Солнце. Еще Гераклит (frg. 6) утверждает, что «не только ежедневно новое Солнце, но Солнце постоянно, непрерывно обновляется». Эпикур, правда, не говорит, что Солнце каждый день новое, но он пишет (Epist. II 92 Usen., Собол.): «Восход и заход Солнца, Луны и остальных светил может происходить и вследствие возгорания и угасания, если окружающая материя, и притом в обоих местах (т. е. в месте восхода и захода), такова, что вышесказанное может совершаться». Из этого текста прямой вывод, что Солнце и прочие светила — каждый день новые. По сообщению Макробия (Sat. I 15, 14), «критяне называют день Зевсом», так что неудивительно, что Варрон (Tertull. Apol. 14; Ad nat. I 10) говорил о «трехстах безголовых Юпитерах», под каковыми, вероятно, нужно понимать 300 дней при десятимесячном годе. Пиндар (Ol. XIII 37 и сл.), вместо того чтобы сказать «в течение одного дня», говорит «в течение одного Солнца». У Еврипида (Hel. 652 и сл. Анн. — Зел.) Менелай говорит Елене:

Сколько раз
Сменилось солнце прежде, чем обманы
Богини осветило наконец!

Электра (El. 654) говорит о «солнцах, в течение которых очищается роженица». Также говорится о «трех светлых переходах Солнца» (Andr. 1086), т. е. о трех днях. Каллимах (Hymn. VI 83) вместо «девяти дней» говорит «девять светов», Геронд (frg. 13) — о шестидесяти солнцах.
Особенно изобилует подобными примерами римская литература. О свете многих солнц говорит Катулл (VIII 3), также — о заходе и восходе солнц (V 4). Вергилий (Äen. I 745) пишет о зимних солнцах, а также (III 203) вместо трех дней — о трех солнцах. У Горация (Sat. I 9,

68

72) вместо «черный день» — «черное Солнце» (Carm. IV 2, 46), вместо «прекрасный день» — «прекрасное Солнце»; кроме того, в одах (IV 5, 8) — «солнца будут лучше светить». У Овидия (Fast. I 157) — «ласковые солнца».
Узенер приводит совершенно недвусмысленное суждение Фомы Магистра, известного ученого XIV в., которому приписывается много трудов по античной литературе (Thom. Mag., р. 174, 4): «Говорится, что Солнце есть каждый отдельный день... а также — двенадцатимесячный промежуток времени».
Так же думали и о Луне, понимая новолуние как зарождение совершенно новой Луны, не связанной с предыдущей, а ее ущерб — как ее полную и окончательную гибель.
е) В античной мифологии имеется одно замечательное понятие, которое представляет собой не что иное, как обобщение внезапно появившегося в сознании человека представления об анимистическом существе. Это — греческий демон (daimön) и римский гений (genius). Мы не будем иметь в виду позднейшего учения о демонах, которое развилось в платонизме и стоицизме и получило огромное подкрепление из иудейских и христианских источников. Это учение говорит о демоне, имеющем свое определенное место и свои определенные функции в системе мифологии и теологии. Мы будем говорить только о демоне начальной поры, о демоне преанимистическом.
Уже гомеровские материалы содержат весьма важные в этом отношении факты. С одной стороны, правда, daimön почти ничем не отличается от обычного «бога» (theos). Так, например, об Афине, которая возвращается на Олимп, говорится (Ил. I 222), что она отправляется в дома эгидодержца Зевса и к другим демонам. В другом месте (III 420) читаем: «Шел демон», но имеется в виду следовавшая около Елены Афродита. Говорится о помощи Зевса Гектору в борьбе против Тевкра (XV 458—470), а Тевкр (467) говорит, что демон вредил ему в этой борьбе, так что Зевс и есть демон.
Однако уже этот последний пример указывает на то, что под демоном иногда понимается нечто неизвестное, страшное, противоположное обычному изображению у Гомера олимпийских богов.
У Гомера имеется много примеров именно такого безыменного, безликого, внезапно действующего, совер-

69

шенно неожиданного и страшного демона. Олимпийские боги, правда, тоже бывают страшными. Но они имеют человеческий вид, имеют определенные имена, к ним можно обращаться с просьбами, и с ними возможно самое разнообразное общение. Но то, что Гомер называет демоном, часто совершенно противоположно этому. Это есть именно мгновенно возникающая и мгновенно уходящая страшная и роковая сила, о которой человек не имеет никакого представления, которую не может назвать по имени и с которой нельзя вступить ни в какое общение. Это замечательные рудименты у Гомера именно того внезапного преанимизма, с которого только и могло начаться общее анимистическое мировоззрение.
В «Илиаде» (XI 480) демон внезапно приводит льва к оленю и заставляет его растерзать. Одиссей (Од. V 419—422) во время бури боится, как бы демон не выслал на него чудищ из морской глубины. Когда Еврилох (XII 295) приглашает спутников Одиссея выйти на берег, где паслись быки Гелиоса и где их ожидала гибель, Одиссей подумал, что тут демон готовит им беду; Телемах (XVI 194 и сл.), не веря тому, что он встретил отца, боится, что это прельщает его демон, с тем чтобы в дальнейшем доставить ему еще больше горя. Пенелопа (XVIII 256) говорит о своих бесчисленных бедах, посланных демоном, о бедах выше меры от демона (XIX 512), о ниспослании ей демоном зловещих снов (XX 87).
У Гомера имеется известное количество текстов, где говорится не о непосредственном воздействии демона на человека, но только о направлении его на путь, ведущий к каким-либо событиям. Здесь тоже часто имеется в виду катастрофа. Ликаон, которого собирается убить Ахилл, не пытается этого избежать, зная, что к этому его направил демон (Ил. XXI 92 и сл.). Одиссей направлен к Навсикае демоном, чтобы подвергнуться еще большим страданиям (Од. VI 172 и сл.). Враждебный демон привел Одиссея к Калипсо (VII 248). Эол спрашивает Одиссея, какой враждебный демон привел его назад к нему (X 64). Евмей выражает желание, чтобы демон привел Одиссея (XVII 243). Демон приводит Телемаха к пристани невредимо (XVI 370). Одиссей выражает желание, чтобы демон отвел одного из женихов Пенелопы от страшной встречи (XVIII 146). Демон привел Одиссея к отцу (XXIV 306).

70

Точно так же демон вызывает или может вызвать внезапно ту или иную мысль: у Ахилла (Ил. IX 600, XI 792), у Телемаха (Од. III 27, XIX 10) и у Пенелопы (138). Или демон заставляет забыть что-нибудь, как он заставил (XIV 488) псевдо-Одиссея забыть плащ в холодное время.
Встречаются также примеры и более благодетельного воздействия демона: демон (Од. IX 381) вдохнул дерзание в товарищей Одиссея перед ослеплением Полифема. Афина говорит Телемаху, «что другое вложит в него демон» (III 27); один раз встречается даже эпитет (Ил. III 182) «olbiodaimos», т. е. «счастливодемонский» — в приложении к Агамемнону. Вспомним в лирике Феогнида (161) о людях, которые низки умом, но счастливы «демоном». Однако понятие демона у Гомера гораздо шире.
Иной раз этот демон почти приравнивается судьбе. Евмей (Од. XVI 64) говорит об Одиссее, что «это выпрял ему демон»; подобное же выражение встречается и там, где говорится о богах, которых в этих случаях, очевидно, нужно понимать как демонов (Ил. XXIV 525), и несколько раз в «Одиссее». Эльпенор говорит (XI 61), что его погубила «дурная судьба демона», где daimonos является, конечно, genetivus possessivus, а не genetivus qualitatis.
У трагиков подобное понимание демона тоже на первом плане. У Эсхила о сыновьях Эдипа Этеокле и Полинике говорится, что (Sept. 812) «у них обоих общий демон», а Дарий (Pers. 825) говорит о недопустимости презирать «присутствующего демона» (очевидно, счастливого) у греков. В этом же смысле употребляется и глагол daimonaö — «быть под действием демона», «быть одержимым со стороны демона» (Sept. 1001). Антигона и Исмена плачут — «увы, одержимые демоном в несчастье»; или (Choe. 566) «одержим демоном» дом убийцы Агамемнона Эгисфа. У Софокла (frg. 592, Зел.) читаем:

Не разглашай ты демона повсюду:
О нем скорбеть в молчании пристойней.

У Еврипида (А1с. 561) хор спрашивает Адмета, зачем он утаил от Геракла «теперешнего демона», т. е. смерть его жены Алкесты. Орест (Andr. 971) тоже говорит о своих «судьбах и наличном демоне». Тиресий (Phoen. 881) считает потомков Эдипа негодными для царства ввиду того, что они «одержимы демоном».

71

Под влиянием демона находятся решительно все события человеческой жизни — и большие и малые. Пиндар (Ol. XIII 105) говорит о «демоне рождения» (genethlios); неизвестный трагик (frg. 542) — о демоне брачной ночи; Пиндар (Pyth. III 34) — о борьбе в человеке двух демонов — доброго и злого. Андромаха у Еврипида (Andr. 98) называет демоном то, что привело ее к рабству. Гераклит (frg. 119) утверждает, что «характер человека есть его демон». Наконец, демон охватывает и всю жизнь человека. Менандр (IV, р. 238, frg. 18 Mein.) утверждает: «Каждому человеку соприсутствует тотчас же после рождения демон в качестве доброго мистагога (водителя) его жизни». Платон (Phaed. 107d) тоже говорит о «демоне каждого человека, который достался ему в жизни». И эти демоны у разных людей разные, и даже у одного и того же человека могут быть разными, то вселяясь в него, то покидая его. Старейшины у Эсхила (Pers. 158) говорят о возможности ухода «прежнего демона» военного счастья. По Софоклу (El. 917), «одним и тем же людям соприсутствует всегда не один и тот же демон».
ж) Но и общеизвестные божества, давно ставшие определенными образами и в этом виде постоянно фигурирующие в литературе, все еще таят в себе рудименты былого внезапного преанимизма.
Так, Эрот в эллинистической поэзии очень часто употребляется во множественном числе, потому что каждая любовь, каждое любовное свидание и вообще каждое любовное предприятие имело своего Эрота. Это — тоже своеобразный бог мгновенья, и потому их было бесчисленное множество. При этом важно отметить, что это множество Эротов не было выдумкой только эллинизма. Уже Пиндар (Nem. VIII 5) говорит, что ложе Зевса и Эгины было окружено прекрасными Эротами как стражами. Точно так же во frg. 122 у Пиндара говорится об Афродите как о «матери Эротов».
Илифия, богиня рожениц, тоже часто употребляется во множественном числе (Ил. XI 269 и XIX 119, последний текст — об Илифиях, которых задержала Гера при рождении Геракла). Ника-Победа тоже у всех была разная: у воинов, у победителей на состязаниях и т. д., так что этих Ник тоже было множество.
Но еще больше материала в этом отношении у римлян. Каждая женщина, например, имела свою собствен-

72

ную Юнону, так что, сколько было в Риме женщин, столько было там и Юнон. Точно так же было бесчисленное количество Венер. И опять-таки, сколько свиданий, сколько вообще любовных дел, столько и Венер. У Катулла (LXXXVI 5 и сл.) Лесбия «одна похитила всех Венер у всех женщин», т. е. она похитила у них их обаяние, «горюйте, Венеры и Купидоны» (III 1). У Вергилия (Ecl. III 68) пастух говорит о своей Венере. У Тибулла (VI 47 и сл., Фет) читаем:

Хоть бы своими клялась, обманщица, даже очами,
И Юноной своей, да и Венерой своей,
Верности нечего ждать...

Таким образом, демон — это сначала та внезапно действующая сила, о которой человеку ничего не известно. С этого и начинается анимизм. Законченного образа демона еще нет, но это уже не фетиш. В дальнейшем мифологическое мышление начинает обобщать этих демонов, в результате чего и появляются демоны отдельных вещей, отдельных событий, то более, то менее мощные в своем воздействии на человеческую и мировую жизнь. Древний преанимистический элемент часто заметен даже в крупных мифологических фигурах.
з) Римский гений (genius) представлял полную аналогию греческому демону, хотя и развивался он вполне специфически. Самое слово «гений» значит «породитель». Этим названием обозначалось в людях (и в вещах) их жизнеустремление, их волевая направленность, что, между прочим, заметно отличает римского гения от греческого демона, трактовавшегося у греков гораздо более объективистски.
У каждого человека есть свой гений, но и у каждой семьи — тоже свой гений — Лары. Род как объединение семей тоже имел своего гения. Каждое племя и, наконец, само Римское государство тоже имело своих гениев. Гении эти настолько близки к людям (вещам), что они заведуют каждым малейшим шагом человека, каждым его движением. Когда Гораций (Epist. II 2, 187—189, Гинцб.) рассказывает о не похожих одно на другое занятиях двух братьев, то он объясняет это так:


Знает то Гений, звезду направляющий нашу с рожденья,
Бог он природы людской, умирающий одновременно
С каждым из нас, он видом изменчив: то светлый, то мрачный.

73

Гений настолько близок к человеку, что меняется вместе с ним и даже вместе с ним умирает. Такую же мимолетность гения находим у Горация и в другом месте (II 1, 143 и сл.):

В дар молоко приносили Сильвану, Земле — поросенка,
Гению — вина, цветы за заботу о жизни короткой.

Овидий (Fast. V 145 и сл.) рассказывает о том, что город имеет тысячи Лар в целях его охраны и, кроме того, еще гения своего вождя; и каждый поселок тоже имеет для охраны по три божества (numina). О «гении места» читаем у Вергилия (Aen. V 95); и у него же (Georg. I 302) — о зиме, «посвященной гению» (genialis). Персии (V 151), приглашая ловить момент, указывает на гения (прозаич. пер.): «Поблажкой твоему гению будем ловить наслаждение! Жизнь — наше достояние». Масса текстов с «гением» у Плавта. Очень красноречиво о множестве римских гениев пишет Пруденций (С. Symmach. II 444, прозаич. пер.):

«Почему вы изображаете мне только одного гения Рима, в то время как вы имеете обыкновение приписывать своих гениев и воротам, и домам, и баням, и стойлам? Зачем изображать все части города и все места в виде многих тысяч гениев, чтобы никакой уголок не остался лишенным собственной тени, [т. е. собственного гения]?»

Римский религиозный практицизм приводил к обожествлению разных мельчайших событий жизни или к обожествлению отдельных и частичных функций богов и людей. Были не только богини или демоны рождения человека, но и лежания его в колыбели, первого его крика, первого произнесенного им слова, его еды и питья, его выхода на улицу, его хождения по улице, его возвращения домой и т. д. В Риме были храмы Счастью, Победе, Надежде, Согласию, Целомудрию, Благочестию, Благополучию и т. д.
Моментальный, или аффективный, преанимизм, составивший некогда огромную эпоху в истории человеческого мировоззрения, и в дальнейшем никогда не исчезал. Даже в те времена, когда он уступил место пластическому антропоморфизму, он все еще оставался в виде очень частых рудиментов, а в Риме даже прогрессировал, не исключая императорской эпохи, когда он подогревался и культом императора, и многочисленными восточными влияниями. Соответствующие тексты обнаруживают самую разнообразную интенсивность этого преанимизма.

74

3. Развитой анимизм. Функциональный хтонизм. Начальная ступень анимизма переходит в развитую ступень с того момента, когда демон из безличного существа становится личным и вообще получает ту или иную индивидуализацию. На первых порах и здесь все еще выпирает стихийная сила демона, его действенная основа, возникшая в сознании первобытного человека как проекция его производственной и вообще жизненной практики, как проекция его социальных отношений на природу.
Множество античных хтонических мифов на их анимистической ступени труднообозримо. Целью настоящей работы является не исчерпание главнейших мифов (для этого понадобилось бы несколько томов), но только конкретное применение метода распознавания хтонизма, установления его более или менее развитой анимистической ступени.
Сначала мы коснемся не столько самих образов данной ступени мифологии, сколько их действенной силы, источником которой большей частью и является сама эта Хтон, т. е. Земля. Примеров этого функционального хтонизма очень много.
Антей, сын Посейдона и Геи, получал свою силу от прикосновения к своей матери Земле и был непобедим до тех пор, пока к ней прикасался. В тот момент, когда Антей был поднят Гераклом и не прикасался к земле, он и был задушен. Об этом красочно рассказывает Лукан в своей «Фарсалии» (IV 593—653).
Гера, знаменитая супруга Зевса, в отместку за порождение им без нее Афины Паллады из своей собственной головы ударяет несколько раз ладонью по земле с присоединением соответствующей просьбы, вдруг беременеет без всякого мужа и в дальнейшем рождает стоглавое чудовище — Тифона. Об этом подробно рассказывает Гомеровский гимн (II 154—174). Эсхил (frg. 44) рисует нам брак Геи-Земли и Урана-Неба в виде дождя, оплодотворяющего Землю. Когда фиванская героиня Семела, с которой Зевс вступил в брак, захотела, чтобы Зевс явился к ней в своем настоящем виде, как он является своей небесной супруге Гере, то Зевс явился к ней в виде грома и молнии и сжег ее дом и ее самое (Ovid. Met. III 260—312). К Данае, дочери Акрисия, запертой в уединенном помещении, Зевс является в виде золотого дождя или света, после чего она рождает знаменитого

75

героя Персея (там же, IV 610, 696 и сл.). Посейдон в виде вод реки Энипея сходится с Тиро, когда та купалась в этой реке (Од. XI 235—254).
Земля и ее недра на данной ступени мифологии трактуются как вообще начало и конец всякой жизни. У Платона выражается общегреческая мысль, когда говорится (Menex. 238а), что «наша земля — наша мать», что «ею рождены люди» и что «в беременности и рождении не земля подражает женщине, а женщина — земле». У Эпихарма (13 В 64 Diels, Маков.) читаем: «Я — труп. Труп есть навоз, навоз же есть земля. Если же земля есть бог, то я не труп, но бог». Плутон уже по самому значению этого имени есть богатство или обилие. Но ведь известно, что он является также и богом подземного мира, т. е. богом смерти. Плутон — то же самое, что и Аид. Самое глубокое место подземного мира — Тартар. Но, по Гесиоду (Theog. 736—740, 807—811), это есть то место, где как раз залегают начала и концы всего сущего. У римлян Либитина — богиня садов и виноградников, вообще плодородия. Но в то же время она есть и богиня погребения, и самое имя ее употреблялось поэтами в значении «смерть» или «погребение». В ней отождествлялись любовь и смерть; и она настолько же была близка к Венере, насколько и к подземному миру. Статуи Януса — бога всякого начала и, очевидно, всякого конца — имели голову с двумя лицами, обращенными в противоположные стороны, ему как богу творческого противоречия Овидий дал весьма выразительную характеристику в своих «Фастах» (I 89—144).
Созидательная и творческая сила физической материи вошла в десятки и сотни разного рода хтонических мифов. Павсаний (II 38, 3) говорит об одном источнике, в котором купалась Гера и после каждого купанья становилась вновь девственницей. Когда Гера вступала в брак с Зевсом, то Гея подарила ей золотые яблоки, которые были не только символами счастливой юности и любви, но и их причиной и физически выраженной сущностью. Они охранялись на крайнем западе драконом и самим Атлантом, пока Геракл не выкрал их для Эврисфея и пока после прибытия туда аргонавтов сами Геспериды не обратились в землю и прах (правда, как читаем у Apoll. Rhod. IV 1396—1430, с последующим превращением в деревья и обратно в свой прежний вид). Позднейшие стихии

76

(земля, вода, воздух, огонь и эфир) в свое время тоже были фетишами и демоническими существами, и только греческая натурфилософия лишила их демонизма и антропоморфизма, хотя и она все еще не могла лишить их одушевления и жизнетворности.
Этолийскому герою Мелеагру, когда ему было только семь дней, Мойры предсказали, что его жизнь кончится, как только сгорит полено, горевшее в очаге. Мать Мелеагра выхватила это полено из очага, затушила его водой и спрятала. Когда же она захотела отомстить сыну за убийство ее братьев во время калидонской охоты, она вновь зажгла это полено, и Мелеагр скончался, когда сгорело это полено (Ovid. Met. VIII 447—524).
Когда в Фивах вступали в брак Кадм и Гармония, то Кадм подарил своей невесте ожерелье, полученное им от Афродиты или Европы. Это ожерелье тоже было символом или, вернее сказать, причиной гибели фиванского царского дома. Оно последовательно переходило от Гармонии к Семеле, Агаве, Дирцее, Ниобее, Иокасте, Эри-филе и Алфесибее, покамест сын Алкмеона Клитий не принес его в дар в святилище Аполлона и тем не разрушил родового проклятья, постигшего фиванских царей ввиду незаконного обладания сокровищем, которому подобало оставаться скрытым в земле.
Прекрасным примером функционального хтонизма являются также и те спарты, то есть тот воинственный народ, который появился из земли после посева на ней зубов убитого Кадмом дракона. Этот народ, кроме пяти человек, основателей фиванских родов, погиб весь в результате непрерывной взаимной борьбы и убийств (Ovid. Met. III 111 — 130). Хаотическая мощь Земли, пребывающая в постоянном самопротивоборстве, получила здесь очень яркое выражение.
Гесиод, большой любитель хтонической старины, рисует нам в качестве порождений Ночи (а Ночь — порождение самого Хаоса) много разных хтонических существ, которые еще не дошли до какого-нибудь четкого внешнего образа и вполне могут рассматриваться по преимуществу как только хтонические силы, и притом большей частью разрушительные (Hesiod. Theog. 211—232). Здесь фигурируют Мойры — богини судьбы и Керы, их страшные служительницы, Немезида — богиня мести и бесконечный ряд порожденных ею страшных существ: Смерть

77

и Сон, Эрида — Раздор, Печаль, Мор, злобный завистник Мом и др. Правда, сюда же отнесены и Геспериды. Но, кроме них, все эти существа трактуются как принцип хаоса, беспорядочности и аморализма в человеческой и мировой жизни. Так оно и должно быть в период хтонизма.
4. Тератоморфизм. Перейдем к таким хтоническим символам, в которых кроме их беспорядочного действия выступает также их беспорядочное и дисгармоническое оформление, к тератологии, т. е. к мифам о чудовищах и страшилищах.
Прежде всего здесь мы встречаемся с образами наступательной силы Земли. Гесиод подробно говорит о порождениях Урана с Геей — Титанах, Киклопах и Сторуких. В последних чудовищность подчеркнута особенно: каждое такое существо имеет 100 рук и 50 голов. Сюда же надо отнести и стоглавого Тифона, порождение Земли и Тартара, а также Гигантов, появившихся из крови оскопленного Урана.
Среди оборонительных сил Земли необходимо указать Эринний, страшных седых старух, со змеями в распущенных волосах и вокруг пояса, с собачьими головами и собачьим лаем, в черных одеяниях, окровавленных от раздираемых ими жертв. Они преследуют всякого преступника против уставов Земли и прав родства. Точно так же от Ехидны и Тифона рождаются: собака Орф, медноголосый и пятидесятиголовый кровожадный страж Аида Цербер, лернейская гидра, Химера с тремя головами, львицы, козы и змеи с пламенем изо рта, Сфинкс, убивающий всех, кто не разгадывал его загадок. А от Ехидны и Орфа — немейский лев.
Далее следуют более или менее инертные образы хтонизма, которые потенциально тоже содержат в себе огромную разрушительную силу. Это — порождения Тавманта и Кето, детей Понта: старуха Грайя, страшилища Горгоны, одна из которых, Медуза, умерщвляла все живое одним своим взглядом (от ее брака с Посейдоном — конь Пегас и Хрисаор-Златомеч, породивший с океанидой Каллироей трехголовое чудовище Герионея); затем — полудева, полузмея, страшная и вредоносная, но прекрасная нимфа Ехидна, скрытая в глубокой пещере вдали от богов и людей; страшный дракон, охранитель золотых яблок Гесперид; от Тавманта и Электры, дочери Океана, — Гарпии, символы страшной бури. Первона-

78

чальные сведения о всех этих чудовищах можно получить у Гесиода (Theog. 270—340). Общеизвестны из Гомера Сирены — полудевы, полуптицы, чарующие путников своим пением и тут же губящие их (Од. XII 158— 200), а также Сцилла с двенадцатью лапами и шестью головами и губительный водоворот Харибда (201—250).
5. Великая мать. Вся эта стихийно-чудовищная мифология матриархата получает свое обобщение и завершение в мифологии Великой матери, или Матери богов. Эта мифология и этот дикий культ в классические времена Греции, конечно, был оттеснен на задний план, и о нем едва помнили. Но в глубинах догомеровской истории, а также в эллинистическо-римский период, когда происходила реставрация архаики, эта мифология и этот культ имели огромное значение. В эпоху матриархата он был его наивысшим обобщением и последним завершением.
Главным местом распространения этой мифологии была Малая Азия, где Великая мать почиталась под разными именами, имея ближайшее отношение к различным горным местностям и к животному миру. Оттуда в 204 г. до н. э. этот культ перешел в Рим и там широко распространился. К этому позднему времени как раз и относятся важнейшие тексты о Великой матери. Лукреций (II 594—643), для которого она есть, конечно, только поэтический символ природы как живого целого, посвятил ей прекрасные страницы, из которых можно почерпнуть все самое необходимое для понимания этой мифологии. Катулл (LIII) очень выразительно изображал кроваво-оргиастические черты культа Великой матери, а Овидий (Fast. IV 179—372) описал самое ее появление в Риме. Лукиан посвятил ей целый трактат под названием «О сирийской богине», а Юлиан — свою глубокомысленную речь под названием «К Матери богов».
Во Фригии она почиталась в окружении оргиастического юного бога Аттиса и называлась Кибелой. В Сирии и других местах ее называли Афродитой и давали ей в спутники Адониса. Она была матерью гор и зверей и высшей богиней, в то время как классическая Греция знала Рею как мать только олимпийских богов. Аттис или Адонис были ее сыновьями или ее любовниками, а вернее, тем и другим вместе. Каждый год воспевались их смерть и их воскресение, так что здесь перед нами — типичный

79

для всего Востока образ умирающего и воскресающего бога. Несомненно, этот бог — только придаток Великой матери, как это и должно быть в эпоху зрелого матриархата и как это мы находим в изобразительном искусстве древнего Крита. Гесиод (Theog. 411—452) дал изображение Гекаты (не имеющее ничего общего с обычной богиней ночных привидений) как единой космической богини, управляющей решительно всем в мире. Тут, правда, нет у нее никакого спутника, аналогичного Аттису или Адонису. Но космические функции этого универсального женского божества, несомненно, навеяны традициями матриархата, в которых сам Гесиод едва ли разбирался, хотя и находился постоянно под их впечатлением.
Женские божества периода классики представляют собой только отдельные черты этой древней и суровой богини. Они уже подчинены мужскому божеству, но древняя их мифология еще чувствуется. У Гесиода (Theog. 190—206) хотя Афродита и далеко не первая богиня, но мотивом появления ее из морской пены, окровавленной Ураном, она резко отделяется от классической богини любви и красоты, и это говорит о далеких веках суровой и мрачной хтонической мифологии. Лукреций под именем Венеры изображает в начале своей поэмы (I 1—23), конечно, не что иное, как именно это суровое и космическое, всепорождающее и всепоглощающее божество. Любитель старины найдет массу интересных архаических эпитетов этой богини в орфических гимнах XXVI и XXVII. Идея космической Афродиты вообще никогда не умирала в античности, и ее можно найти везде, начиная от Парменида и Эмпедокла, продолжая Платоном и Аристотелем и кончая неоплатониками.
6. Непосредственное отражение родовых отношений в мифе. Нет недостатка и в прямом отражении матриархального строя в героических мифах, где он является, конечно, только рудиментом.
Энгельс («Происхождение семьи, частной собственности и государства», 1953, стр. 141) указывает, что Алфея, мать Мелеагра, губит его только за то, что он убил братьев своей матери, т. е. род, к которому она принадлежит, ей ближе, чем ее собственные дети, рожденные ею от представителя чужого рода. Правда, здесь дан незаконченный матриархат, так как присоединены и патриархальные черты. При строгом матриархате Алфея не

80

убивала бы сына, потому что он принадлежал бы к материнскому роду. Но он, по мифу, очевидно, принадлежит к роду отца. Этолийский герой Тидей тоже убивает своего дядю, а Эрифила, защищая интересы брата, выступает против мужа, которого она, очевидно, считает менее близким, чем брата. Точно так же во время похода аргонавтов Финей истязает своих собственных детей от первого брака; но оказавшиеся среди аргонавтов братья матери истязуемых, защищая свой род, заставляют прекратить это.
Рудименты древнего родового строя слишком часты даже в героические времена.
Гея вступает в брак со своим сыном Ураном, а дети от этого брака, Титаны, тоже вступают друг с другом в брак. Зевс, возглавивший собой героический век, тоже женат на своей родной сестре (Гере) и тоже вступает в брак со своей родной племянницей Персефоной.
Но уже считается грехом и развратом брак Кинира и Мирры, которые были отцом и дочерью, и Овидий по этому поводу всячески старается убедить своего читателя в преступности этого брака (Met. X 298—502). Очевидно, брак Геи и Урана уже не был образцом для позднейших времен, так как относился к временам беспорядочных брачных отношений — промискуитета. Точно так же Библида, влюбленная в своего родного брата Кавна и отвергнутая им, а затем и погибшая от этого, тоже осуждается ее античными излагателями (II 418—605), что явно свидетельствует о появлении такого рода мифов уже в эпоху моногамной семьи. У Софокла страшным преступлением считается брак Эдипа с его матерью Иокастой. Значит, архаическая форма брака уже не оправдывалась. С подчеркнутым осуждением тот же Овидий относится и к браку Никтимены с ее отцом (Met. II 590—595). Таким же архаическим рудиментом кровнородственного брака в период установившейся моногамии и столь же осуждаемым является также брак родных брата и сестры, Макарея и Канаки, о котором проливает слезы даже и сама Канака (Ovid. Heroid. XI 21—24).
Рудиментом группового брака является у Гомера сообщение о том, что бог ветров Эол переженил своих шестерых сыновей на своих же собственных шестерых дочерях (Од. X 6 и сл.).Другого такого рудимента, кричащего своим анахронизмом, у Гомера мы не найдем. Но у

81

Гомера довольно много всякого рода косвенных остатков и намеков на прежние формы семьи, предшествующие моногамии патриархата.
Два родных брата, Агамемнон и Менелай, женятся на двух родных сестрах, Клитемнестре и Елене. Кроме того, с Клитемнестрой дело сложнее. Сначала она — жена Тантала (младшего), потом Агамемнона и наконец Эгисфа. Но эти Тантал и Эгисф — родные братья, сыновья Фиеста; а Тантал и Эгисф — двоюродные братья Агамемнона. Ясно, следовательно, что здесь отголосок группового брака мужчин с одной и той же женщиной. Тезей сначала женат на Ариадне, а затем на ее сестре Федре. Геракл, который сватался за Иолу, пред смертью отдает ее своему сыну Гиллу. Елена тоже сначала жена Тезея, потом жена Менелая. Но Тезей — двоюродный племянник Менелая. И далее, в самой Трое Елена сначала жена Париса, потом — его родного брата Деифоба. Точно так же в Трое два родных брата, Парис (до встречи с Еленой) и Эсак, женятся на двух родных сестрах, Эноне и Астеропе. Руки Пенелопы добиваются сразу несколько женихов. Правда, у Гомера предполагается брак с Пенелопой только какого-нибудь одного из женихов, но мы располагаем и другими текстами. Так, по Дурису (FHG II 479, frg. 42), «Пенелопа сошлась со всеми женихами и родила козлоногого Пана». Отдаленным рудиментом группового брака является и брак Андромахи, потерявшей своего мужа Гектора, с братом этого последнего, Геленом (после смерти ее поработителя Неоптолема). Андромаха (Мужеборная) устремляется на башню как бы для команды или для наблюдения за боем (Ил. VI 381—389), дает боевые советы Гектору (431—437), а имя ее часто носят амазонки (надписи на вазах). Но при этом у Гомера тут уже переход к патриархату: на башню следует за ней няня с ребенком (389), а ее боевые советы вкраплены в чисто женскую лирику при расставании с мужем.
То, что рассказано у Гомера о феакийской царице Арете, является несомненным свидетельством живучести матриархальных отношений. Арета — не только хозяйка дома, но и фактическая правительница всего царства феаков, так как все мужчины идут за советом именно к ней, а не к ее мужу Алкиною; и по совету самой Навсикаи Одиссей после своего прибытия на остров обраща-

82

ется прежде всего к ней (Од. VII 67—77). Напомним, кроме того, что у Гомера Арета и Алкиной — родные племянница и дядя и даже (Schol. Od. VII 54; Hesiod. Frg. 71 Rz.) они и вовсе родные брат и сестра. Приведем и такой пример путаницы родовых отношений в период архаики. Ввиду того что Анакса выходит замуж за своего родного дядю, Электриона, а их дочь Алкмена замужем тоже за своим родным дядей с материнской стороны, Амфитрионом, то эта Алкмена доводится Амфитриону одновременно женой, племянницей и двоюродной сестрой, а Анаксе — одновременно двоюродной сестрой, дочерью и золовкой. О матриархате в мифологии свидетельствуют: величание не по отцу, а по матери (Аполлон — Летоид, Хирон — Филирид); чисто женские праздники на Пниксе, Фесмофории или чисто женские оргии на Парнасе и Кифероне; наличие специальных богов в каждом роде и фратрии; и наконец, такое явление, как кровная месть, которая только с огромным трудом сдавала свои позиции в связи с разложением родовой общины и которая в виде рудимента просуществовала еще много столетий и в жизни, и в мифологии. Рудиментом древнейших родовых отношений, когда главой рода являлась мать, а отец был ее только случайным посетителем, которого было трудно даже и разыскать, являются позднейшие мифы уже чисто героической эпохи, в которых рассказывалось о поисках отсутствующего и даже неведомого отца. Всем известны поиски Телемахом своего отца Одиссея, отсутствующего уже двадцать лет, о чем читаем в I—IV песнях «Одиссеи», а также прибытие Тезея от его матери Эфры к своему отцу, афинскому царю Эгею, о чем гласит известный дифирамб Вакхилида «Тезей».
7. Героизированные формы матриархальной мифологии. Последующей ступенью развития матриархальной мифологии явились ее героизированные формы, т. е. те, на которые уже легла печать патриархата и героизма.
Сюда относятся прежде всего знаменитые греческие амазонки. Это — явный рудимент среди нематриархальной и уже чисто героической мифологии. Амазонки — женское племя, жившее в Малой Азии на реке Фермодонте, на острове Лемносе или в районе Меотиды и Понта Эвксинского, во Фракии или в Скифии. Они не допускали мужчин в свое общество и только ради продолже-

83

ния потомства на короткое время сходились с ними. Всех родившихся мальчиков они убивали. Они проводили время на войне и были все время на конях, будучи вооруженными с ног до головы. Так как нам известна греческая мифология по преимуществу уже патриархальная, т. е. героическая, то дошедшие до нас мифы почти всегда изображают только победу над ними какого-нибудь героя. Их побеждали Геракл, Тезей, Беллерофонт, Ахилл.
Точно так же дошедшие до нас мифы не раз говорят о вступлении в брак богинь со смертными героями, что в период патриархата и героизма уже звучит как странная экзотика и как рудимент давно ушедшей старины. Гесиод (Theog. 965—1020) дает специальное перечисление такого рода браков: Деметра с Иасионом рождают Плутоса; Гармония с Кадмом — Ино, Семелу, Агаву, Автоною и Полидора; Каллироя с Хрисаором — Гериона; Эос-Заря с Тифоном — Мемнона, царя эфиопов, и Эмафиона; она же от Кефала — Фаэтона, которого в свою очередь похитила для себя Афродита; морская царевна Фетида от Пелея — Ахилла; Афродита от Анхиза — Энея; дочь Гелиоса Кирка от Одиссея — Агрия и Латина, Телегона; нимфа Калипсо от того же Одиссея — Навсифоя и Навсиноя. Вергилий (Aen. VII 761—782) и Овидий (Met. XV 497—546) оставили нам обширное повествование о Диане и Вирбии. Но особенной образностью изображения отличается рассказ о любви Афродиты и Анхиза, данный в замечательном IV Гомеровском гимне. Это последние отзвуки когда-то мощной и суровой мифологии матриархата периода его расцвета.
8. Человеческие жертвы и людоедство. Яркой иллюстрацией мифологии матриархата и вообще хтонизма являются мифы и культы, связанные с человеческими жертвами и людоедством. Здесь полная подчиненность человеческого «я» окружающему «не-я». «Я» обладает здесь настолько ничтожной ценностью, что мало чем отличается от природы вообще.
Человеческие жертвы приносились Зевсу Ксению на Кипре (Ovid. Met. Χ 220—237), Артемиде (например, «Ифигения в Авлиде» Еврипида), Артемиде Таврополе, по свидетельству Климента Александрийского (Protr. III 42), Дионису в Орхомене (Porphyr. De abst. II 55) и обожествленному фиванскому царевичу Палемону (Tzetz. Lycophr. 229). Дионису Оместу принес в жертву людей

84

Фемистокл перед Саламинским сражением (Plut. Pelop. 21). Пленные приносились в жертву спутнице Ареса Энио (Ammian. Marc. 27, 4). Человеческие жертвы приносились Пелею (Clem. Alex. Protr. III 42) и ему же вместе с Хироном в Пеллене (Cyrill. С. Jul. IV 128). Ахиллесу была принесена в жертву Поликсена (Еиг. Нес, Ovid. Met. XIII 440—482; Sen. Tro. 177—373, 1121 — 1174). Патроклу Ахилл принес в жертву двенадцать троянских юношей (Ил. XXIII 183), пожертвовали собой ради спасения родины Менекей, сын Креонта («Финикиянки» Еврипида), и Макария, дочь Геракла («Гераклиды» Еврипида).
Человеческие жертвы существовали в Греции в течение длительнейшего времени и получали различную мотивировку в зависимости от той или иной эпохи. Несомненным фактом является огромная распространенность этой звериной мифологии не только в архаический период, но и в период цветущей классики, когда ей все же приходит конец. В мифе об аргонавтах Фрикс, спасенный своей матерью Нефелой от принесения его в жертву, приносит вместо себя в жертву барана, на котором он прибыл в Колхиду. Тантал угостил своих гостей, богов, мясом своего сына; Атрей угостил Фиеста мясом его, Фиеста, детей. И в том и в другом случае миф уже жесточайшим образом осуждает человекоубийство и казнит его виновников. Мифология отражает не только расцвет человекоубийства, но и его прекращение, а также и практику его уже в период наступавшей цивилизации. С возвышением человеческого субъекта над звериной природой исчезала и вся эта мрачная мифология; вместо нее зарождался тот новый героизм, который прибегал к убийству только в особых случаях, как, например, в борьбе со стихийными чудовищами или вообще с врагами родного племени или народа.

Подготовлено по изданию:

Лосев Α. Φ.
Мифология греков и римлян/Сост. А. А. Тахо-Годи; общ. ред. А. А. Тахо-Годи и И. И. Маханькова. — М.: Мысль, 1996. — 975 с., 1 л. портр.
ISBN 5-244-00812-9
© А. А. Тахо-Годи. 1996
© А. А. Тахо-Годи. Составление. 1996
© А. А. Тахо-Годи. Послесловие.Миф как стихия жизни. 1996
© Издательство «Мысль». Оформление. 1996



Rambler's Top100