Наша группа ВКОНТАКТЕ - Наш твиттер Follow antikoved on Twitter
99
ГЛАВА V

НЕКОТОРЫЕ ТЕНДЕНЦИИ РАЗВИТИЯ РИМСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ

Процесс проникновения эллинистических влияний в Рим, как уже говорилось, нельзя рассматривать как мирное и идиллическое их приятие, как эпигонство и подражательность. Это был процесс борьбы, освоения, переработки, сплавления, взаимных «уступок». Пока эллинистические влияния оставались чужеземным продуктом, они наталкивались и не могли не наталкиваться на стойкое, иногда даже ожесточенное сопротивление. Эллинистическая культура, собственно говоря, лишь тогда и оказалась принятой обществом, когда она, наконец, была преодолена как нечто чуждое, когда она вступила в плодотворный контакт с римскими самобытными силами.

О всех этих процессах до сих пор речь шла в общем виде. Целесообразно проследить их развитие в какой-нибудь отдельной области римской культуры. Нам представляется, что это можно сделать на материале римской историографии, рассмотрев некоторые ее основные черты и тенденции развития.

Обычно римскую историографию изучают в тесной связи с историографией эллинистической и даже на ее фоне. Это закономерно — подобного рода сопоставления, реминисценции, отсылки неизбежны; но нам хотелось бы сразу подчеркнуть, что мы не собираемся злоупотреблять этим «фоном». Наоборот, мы попытаемся подойти к интересующему нас вопросу, так сказать, с «римской стороны».

Высказанное намерение, очевидно, прежде всего обязывает стремиться не к тому, чтобы выяснить отдельные, особые черты тех или иных римских историков (в отношении анналистики это вообще едва ли возможно), но к тому, чтобы попытаться нащупать то общее, что их объ

100

единяет, что характерно для большинства и что в конечном счете отличает, отделяет их от историков эллинистических.

Таким образом, речь пойдет о некоторых общих тенденциях, о некоторых принципиальных установках римских историков или римского «историописания».

Еще одна необходимая оговорка. Если иметь в виду развитие римской историографии от III в. до н. э. до последних десятилетий Республики, то римская историография второй половины I в. до н. э. считается обычно «зрелой» историографией. Причем нередко можно столкнуться с противопоставлением этой «зрелой» историографии более ранним историческим трудам, исторической литературе, которую принято именовать римской анналистикой. Однако, на наш взгляд, подобное противопоставление едва ли правомерно.

Оно неправомерно в первую очередь потому, что неточно: понятие «анналистика» никак не покрывает собой всей ранней римской историографии, даже в чисто жанровом отношении. Задолго до второй половины I в. до н. э. римская историческая литература была представлена не только такими трудами, которые назывались Annales (или Historiae) и которые по существу могли быть отнесены к анналистическому жанру, но и такими, которые уже следовало причислить или к жанру исторической монографии (например, сочинение Целия Антипатра о II Пунической войне), или к жанру мемуаров и автобиографий (например, сочинения Эмилия Скавра, Катула, Рутилия Руфа, Суллы).

Противопоставление «зрелой» историографии анналистике (или вообще всей ранней историографии) неправомерно еще и потому, что едва ли возможно обнаружить какое-то принципиальное, качественное различие между этой ранней и «зрелой» историографией. С нашей точки зрения, последняя представляет собой не только дальнейшее развитие возникших в более ранние времена исторических жанров и направлений, но и развитие основных принципов, норм, теоретических положений, известных еще самим анналистам. Даже те положения, которые как будто новы, на самом деле — пусть недостаточно осознанно или без достаточно точных формулировок — присутствуют в «скрытом виде» в трудах более ранних авторов. (Сказанное нельзя, конечно, понимать в том смысле, что

101

мы вообще не признаем никаких различий между анналистикой и более поздней римской историографией.)

Один из наиболее наглядных примеров «преемственности идей» — вопрос о месте истории в системе духовных ценностей римского общества. Хотя некоторые конкретные высказывания по этому поводу должны быть приурочены к сравнительно позднему времени, есть все основания утверждать, что отношение образованного римлянина к занятиям историей (или философией, или литературой и т. п.) едва ли претерпело сколько-нибудь существенные изменения за те полтораста (примерно) лет, что отделяют Фабия Диктора и его эпоху от эпохи Цицерона — Саллюстия.

Это отношение хорошо известно. Во-первых, отнюдь не случайно приведенное сопоставление истории с литературой (и философией). В отличие от развития права и связанного с ним ораторского искусства история весьма медленно достигала зрелости и издавна считалась как бы особой ветвью литературы 1. Даже в эпоху Империи (например у Квинтилиана) можно встретить утверждение о близости истории к поэзии. С другой стороны, Цицерон, возражая в свое время против подобного сближения, рассматривал историю как некий раздел ораторского искусства, только еще недостаточно у римлян развитый2.

Не могло быть и речи о какой-либо сопоставимости по значению между занятиями историей (литературой, философией и т. п.) и государственной деятельностью. Изучение подобных дисциплин или занятие ими входило в лучшем случае в качестве существенного элемента в подготовку к деятельности на поприще res publica либо — но это уже в худшем случае — было занятием в период досуга (часто вынужденного, как, например, у Цицерона) от государственных дел и обязанностей. Историей, конечно, мог заняться и римский сенатор, т. е. государственный деятель, но, как правило, к концу политической карьеры, к старости, да и то с вполне определенной целью, связанной опять-таки с интересами и благом государства. Именно так поступали в свое время самые ранние римские историки Фабий Диктор и Катон: первый в целях пропа-

1 Syme R. Sallust. Berkeley and Los Angeles, 1964, p. 46.
2 Cic., De leg., I, 5; cp. De orat., II, 51; 55; 62.
102

ганды римского могущества за рубежом, второй — для продолжения борьбы с политическими противниками 3.

В эпоху Цицерона — Саллюстия положение почти не изменилось. Исторические или философские штудии по-прежнему рассматривались лишь как слабый заменитель политической деятельности. Если по тем или иным причинам форум и курия оказывались недоступны, оставалось волей-неволей «заниматься наукой» и хотя бы этим служить государству 4. Мы знаем, что Цицерон допускал занятия философией лишь как otium и оправдывал их вынужденной политической бездеятельностью 5. В полном соответствии с изложенными выше установками он рекомендовал своему сыну изучать философию, но жизнь строить все же по римским образцам и традициям 6.

Что касается истории, то Цицерон, считая ее, как уже отмечалось, отраслью ораторского искусства, вместе с тем подчеркивал, что, в отличие от греков, в Риме никто не мыслил, да и в его время не мыслит о применении красноречия в какой-либо иной области, кроме судебной или политической. У греков же, напротив, самые красноречивые люди, удаляясь от судебных дел, охотно посвящали себя иным и не менее достойным занятиям, в особенности занятиям историей 7.

Да и для Саллюстия обращение к теоретическим занятиям, к истории было лишь горькой необходимостью. Оно обусловливалось его неудачами на политическом поприще, его разочарованием, его отходом от «политики». Но, несмотря на все это, он отчетливо сознавал и подчеркивал, что далеко не равная слава окружает того, кто пишет историю, и того, кто ее творит 8.

Если занятия историей признавались в Риме заслуживающими внимания и уважения всего лишь постольку, поскольку они могли быть обращены на благо государства, то очевидно, что каждый римский историк писал, имея перед собой вполне определенную задачу. Как в свое время таблицы понтификов служили сугубо практическим и

3 Latte К. Sallust.— «Neue Wege zur Antike», II. Reihe, 1935, H. 4, Leipzig — Berlin, S. 50—51.
4 Latte K. Op. cit., S. 54.
5 Cic., Ad fam., IX, 2. 5.
6 Cic., De off., I, 1; cp. De fin., I, 1; De nat. deor., I, 6.
7 Cic., De orat., II, 55.
8 Sali., Cat., 3.
103

даже «злободневным» целям, так и римские историки, начиная со старших анналистов и кончая (для интересующего нас времени) Саллюстием и Цицероном, писали свои труды не столько ради прошлого, сколько ради настоящего и даже будущего, стремясь именно таким путем активно содействовать — в соответствии, конечно, со своими политическими взглядами и симпатиями — благу res publica.

В результате этих устремлений возникают некоторые общие почти для всех без исключения римских историков политические «установки». Это прежде всего обращенность к современности, сознательная и определенная на нее нацеленность. Подобную сторону дела следует подчеркнуть, тем более что она не всегда оценивается должным образом. Напротив, существует взгляд, согласно которому характерной чертой римской историографии вплоть до Тацита следует считать традицию изложения событий «с самого начала», т. е. ab urbe condita. По сравнению с этой традицией (или манерой) все остальные «формы» римской историографии объявляются даже «вторичными» 9.

Однако с такой точкой зрения едва ли можно согласиться. Не говоря уже о трудах «зрелой» историографии, где изложение событий ab urbe condita лишь пережиточно и рудиментарно сохраняется в виде более или менее пространных исторических экскурсов, мы и в произведениях самих анналистов можем констатировать определенную нацеленность на современность. В ряде случаев нам известно, что внутреннее построение трудов анналистического жанра было неравномерным: события более далекого прошлого излагались, как правило, сравнительно бегло, и чем ближе подходил анналист к своему времени, тем обстоятельнее становились и изложение, и освещение материала. Таковы, во всяком случае, наши сведения о трудах даже самых ранних анналистов, начиная с Фабия Пиктора 10.

Следующая, быть может, прямо не высказанная и четко не сформулированная, но вместе с тем достаточно ти-

9 Knoche U. Das historische Geschehen in der Auffassung der älteren römischen Geschichtsschreiber.— «Neue Jahrbücher für Antike und deutsche Bildung», 1939, H. 7, S. 291.
10 Dionys., I, 6.2.
104

пичная и уже не раз отмечавшаяся11 установка римской историографии состоит в том, что, по существу, излагается лишь история Рима. Вниманием и интересами каждого римского историка безраздельно владеет история его родного города, его государства. Если по ходу дела он вынужден коснуться какой-то другой страны или народа, то подобного рода материал имеет всегда вспомогательное значение — как правило, это сравнительно краткие экскурсы, вводимые лишь для того, чтобы лучше уяснить основной сюжет, т. е. опять-таки некий аспект или некий раздел римской истории.

Эта установка римских историков, безусловно, ограничивала их собственный кругозор, сужала используемый ими материал, не позволяла им подойти к освещению и оценке событий с всемирно-исторической точки зрения.

В какой-то мере это был шаг назад для античной историографии в целом. Не говоря уже о философских концепциях эпохи эллинизма и всемирно-историческом аспекте труда Полибия, следует отметить, что подобный принцип ограничения материала был совершенно чужд и более ранним греческим историкам, в том числе Геродоту i2. Еще в древности «отца истории» восхваляли за то, что он «решился написать о делах не одного государства, и не одного народа, но соединил в своем изложении многочисленные и разнообразные рассказы, европейские и азиатские» 13. Это писал Дионисий Галикарнасский, который, кстати сказать, ставил Геродота выше Фукидида. За те же самые качества Плутарх, напротив, порицал Геродота, обвинял его в том, что он в целом ряде случаев обеляет варваров, перелагая вину на греков, и даже называл его φιλοβάρβαρος 14.

Итак, римские историки занимались римской историей в самом тесном смысле слова. Более того, они интересовались главным образом, если не исключительно, политической историей Рима. Не говоря уже о трудах анналистов, где этот принцип господствовал почти без исключения (таковым можно, пожалуй, считать лишь «Origines» Катона), мы должны признать, что именно так построено даже

11 Knoche U. Op. cit., S. 289—290.
12 Ibidem.
13 Dionys., De Thucyd., p. 820.
14 Plut., De malign. Herodoti, 12.
105

такое сравнительно позднее и своеобразное историческое произведение, как монография Саллюстия о войне с Югуртой. Конечно, в данном случае сам сюжет обязывал автора уделить определенное внимание африканским делам, но тем не менее Африке как таковой посвящался лишь краткий гео- и этнографический экскурс15, а «неримский» материал вообще вводился, что подчеркивалось Саллюстием, в том минимальном объеме, который оказывался необходимым для уяснения общей картины. Общая же картина была для него именно картиной внешне- и внутриполитической борьбы в римском государстве 16. К. Латте, который детально анализировал композицию книг Саллюстия, в том числе и «Югуртинской войны», показал, что в последней главе этого сочинения Саллюстий дает суммарный обзор положения Рима вовсе не случайно: он хочет таким путем более органично включить описываемые им события в Африке в общий ход римской истории, ибо его, конечно, заботит и волнует не столько судьба Югурты, сколько судьба римского народа, римского государства 17.

Принципиально важным для римской историографии был еще один вопрос, сформулированный — правда, в несколько иной связи — Цицероном: кто есть (или кем должен быть) историк — только ли narrator (повествователь о событиях) или же exornator rerum (красноречивый рассказчик о них)?

По существу, в данной формулировке Цицерона присутствует в скрытом виде другой, весьма актуальный для определенного — и более раннего — периода развития римской историографии вопрос: что важнее для исторического повествования — точность, правдивость или эффект, сила воздействия? Ответом на этот вопрос может служить младшая анналистика, со всеми ее особенностями и целе-установкой.

Если труды старших анналистов содержали добросовестное изложение событий в их чисто внешней последовательности, изложение традиции, правда, без критической ее оценки, но и без сознательно вводимых «улучшений», то в эпоху младшей анналистики, как хорошо

15 Sall., Jug., 17—19.
16 Ibid., 5.
17 Latte K. Op. cit., S. 34.
106

Известно, историография открыто участвует в борьбе политических групп, причем представители младшей анналистики, как правило, отождествляют интересы своей группировки с интересами государства в целом. Не менее характерен, конечно, и такой прием: проецирование современной им политической борьбы в прошлое, а следовательно, и изображение этого прошлого под углом зрения общественно-политических взаимоотношений современности.

Кроме того, и это тоже широко известно, младшая анналистика всегда находилась под сильным воздействием эллинистической риторики. Одним из первых представителей этого жанра обычно считают Целия Антипатра, который и утверждал, что в историческом повествовании главное значение имеет сила воздействия, эффект, производимый на читателя. Дальнейшее развитие подобные «установки» получили в исторических трудах Клавдия Квадригария, Валерия Анциата, Лициния Макра и др. У некоторых из них мы наблюдаем попытки возрождения «летописного» жанра, но прежде всего их произведения характеризуются такими типичными для младшей анналистики особенностями, как риторические отступления, вычурность языка, приукрашивание излюбленных героев.

Младшая анналистика в целом — стройное на вид построение, без изъянов, пробелов и противоречий; на самом же деле — построение в значительной мере искусственное, где исторические факты тесно переплетаются с легендами и вымыслом и где нередко можно столкнуться с прямой фальсификацией исторического материала в интересах той или иной политической группировки (удвоение событий, перенесение позднейших событий в более раннюю эпоху, заимствование фактов из греческой истории, искажения, умолчания и т. п.).

В этой связи и был весьма актуален сформулированный Цицероном вопрос об exornatores и narratores. Сам Цицерон отдавал, конечно, предпочтение тем, кого можно было назвать exornatores, о чем свидетельствует его довольно пренебрежительный в данном контексте отзыв о Фабии Пикторе, Нисоне и даже Катоне18, которого во всех остальных отношениях он ставил весьма высоко. Что касается понимания Цицероном термина exornator, то он,

18 Cic., De orat., II, 53—54.
107

видимо, как и полагается оратору, имел в виду «украшение» стиля, яркое и красноречивое описание событий. Недаром слово exornatio было довольно распространенным terminus technicus в учебных пособиях по риторике,9. Во всяком случае, в своих принципиальных рассуждениях о задачах историка Цицерон не допускал приукрашивания (а следовательно, извращения) фактов и событий. Об этом свидетельствует его «минимальное» требование к историку — не быть лжецом (поп esse mendacem) 20, а также знаменитая формулировка основных «законов истории»: «кто же не знает, что первый закон истории — не отваживаться ни на какую ложь, затем — не страшиться никакой правды; писать так, чтобы не дать себя заподозрить ни в сочувствии, ни во враждебности» 21.

Конечно, надо иметь в виду (и вносить соответственно существенную поправку), что это — наставления, даваемые другим; сам Цицерон едва ли придерживался столь строго провозглашаемых им правил и «законов», в особенности когда речь шла о личных интересах или симпатиях. Например, трудно предположить, что в поэме — правда, не сохранившейся,— «О своем консульстве» (60 г.) он вполне объективно излагал историю своей борьбы с Каталиной; в письмах же к Аттику он, как мы знаем, довольно откровенно и цинично признавался в разных риторических измышлениях 22. Но все это, так сказать, на деле, на словах же он всегда выступал за приверженность к истине.

Собственно говоря, такой же точки зрения на обязанности и задачи историка придерживался и Саллюстий, когда, с одной стороны, говорил, что слава о деяниях отдельных лиц или целых народов зависит от блеска красноречия тех, кто эти деяния описывает23, а с другой стороны, требовал от историка правдивости и беспристрастия 24. По-видимому, такого рода декларативные заявления можно рассматривать как locus communis во всех тех

19 Rhet. ad Her., IV 11; 24; 32 sqq.
20 Cic., De orat., II, 51.
21 Cic., De orat., II, 62; «...quis nescit, primam esse historiae legem, ne quid falsi dicere audeät; deinde ne quid veri non audeat; ne quae suspicio gratiae sit in scribendo; ne quae simultatis?»
22 См., например, Cic., Ad Att, I, 14.3—4.
23 Sall., Cat., 8.
24 Ibid.. 4.2-a
108

случаях, когда римские историки вообще принимались рассуждать на подобные темы.

Таковы, пожалуй, наиболее типичные — сформулированные и несформулированные — принципиальные установки римской историографии. Если кратко резюмировать все изложенное выше, то следует признать, что эти установки были в первую очередь обусловлены тем значением, тем местом, которое занимала история в системе духовных ценностей римского общества. Затем, как мы уже могли убедиться, анналисты и более поздние историки писали всегда с четко определенной политической целью, чтобы их труд послужил благу res publica. Отсюда — обращенность к современности, преимущественный интерес к событиям, свидетелем или даже участником которых был сам автор.

С этим связана такая, упоминавшаяся уже специфическая черта римской историографии, как романоцентризм. Внимание анналистов и историков привлекала лишь история римского государства как такового, лишь римский народ представлялся им субъектом мирового исторического процесса. Что же касается проблемы exornatio, то, отдавая ей должное, римские историки — быть может, за исключением лишь младших анналистов — всегда заверяли в своем стремлении к точности и правдивости, всегда говорили о необходимости вести историческое повествование беспристрастно — sine ira et studio.

Хотелось бы подчеркнуть еще один существенный момент. В политических тенденциях, берущих свое начало в старшей анналистике, уже дает о себе знать определенное направление, которое своим основным лозунгом делает лозунг борьбы за общегражданские, общепатриотические интересы. Пусть чрезвычайно слабо, но все же этот лозунг уже отражен в романоцентристских установках ранних анналистов.

С другой стороны, в политических тенденциях, заложенных в младшей анналистике, обнаруживается иное, враждебное первому направление, которое в качестве своего кредо провозглашает лозунг борьбы за групповые, «партийные» интересы определенных кругов римского общества. Этот лозунг — пусть тоже еще в зачаточном состоянии — выражается в младшей римской анналистике, недаром она возникает в эпоху Гракхов: в особенностях жанра, в ее зависимости от эллинистических влияний

109

(причем эти влияния, несомненно, были более глубокими, чем те, под воздействием которых находились не только старшие анналисты, но, как правило, и более поздние римские историки).

Все эти установки, имеющие определенное теоретическое и принципиальное значение, пожалуй, можно отнести к римской историографии в целом (если иметь в виду ее развитие от времен старших анналистов до второй половины I в. до н. э.). Поэтому целесообразно бы познакомиться с воззрениями на историю (точнее — на историографию, т. е. на «историописание») двух наиболее видных представителей интеллектуальной жизни Рима конца Республики — Цицерона и Саллюстия. Речь идет в данном случае не об их общих историко-философских воззрениях, но именно об их взглядах на историю как таковую, на ее значение, а также на те «правила», принципы, установки, которыми должен, с их точки зрения, руководствоваться каждый, кто собирается изучать историю.

Каково отношение к этому вопросу Цицерона? Оно вытекает из основной для него посылки: может ли оратор писать историю? Ответ, конечно, звучал положительно, более того — в трактате «Об ораторе» наряду с кратким, но выразительным панегириком истории подчеркивалось, что именно голосом оратора история приобщается к бессмертию 25. В том же диалоге (несколько ниже) обширный экскурс, посвященный развитию римской историографии я сравнению римских анналистов с греческими авторами, построен был по существу как ответ на такой же вопрос. Однако сам вопрос формулировался не так, как ранее (т. е. может ли оратор «писать историю»), а по-иному: можно ли вообще заниматься историей, не будучи оратором, не обладая соответствующими данными и подготовкой? 26

Все последующее изложение и должно было доказать, что история (т. е. «историописание») развивается и совершенствуется в зависимости от развития риторики, красноречия. Если римские анналисты по сравнению с греческими авторами примитивны, неумелы и даже скучны, то это лишь потому, что они еще не овладели искусст-

25 Cic., De orat., II, 36. 26 Ibid., II, 51.
110

вом речи. Но ведь и греки находились некогда на таком же низком уровне 27.

Когда после развернутой оценки Фукидида и его последователей Цицерон в своем трактате возвращается к вопросу об истории, то дальнейшее рассуждение строится им применительно к задачам и возможностям опять-таки оратора 28. И наконец, в диалоге «О законах» снова сказано, что занятия историей — труд, наиболее подходящий для оратора; более того, участники диалога признают этот труд долгом и почетной обязанностью самого Цицерона 29.

О несопоставимости для Цицерона занятий историей с государственной деятельностью уже говорилось. Но если иметь в виду otium и приличествующие ему научные штудии, то история может занять свое вполне почетное место. Недаром тому же Цицерону принадлежат знаменитые слова: «История поистине свидетель времени, свет истины, жизнь памяти, наставница жизни, вестница прошлого» (historia vero testis temporum, lux veritatis, vita memoriae, magistra vitae, nuntia vetustatis) 30.

В одном из своих более поздних произведений, в диалоге «Оратор», Цицероп высказывает мнение, что человек, не интересующийся прошлым, обречен как бы на вечное детство. Что есть жизнь человека, если не связывать память о прошлом с недавними событиями? Воспоминания древности, авторитетность ее примеров — неисчерпаемый кладезь мудрости, достоинства, образцов для подражания 31.

Историю никоим образом нельзя сближать с поэзией, поскольку главная задача поэзии — доставлять людям удовольствие, в историческом же повествовании все должно быть направлено на то, чтобы сообщить им правду. Поэтому в этих двух различных сферах действуют совершенно различные законы32. Какими именно законами должен руководствоваться историк, Цицерон, как мы могли убедиться выше, блестяще сформулировал в трактате «Об ораторе», когда он призывал историка иметь мужество отстаивать в любых условиях правду.

27 Cic., De orat., II, 51-55.
28 Ibid., II, 62.
29 Cic., Do leg., I, 5.
30 Cic., De orat., II, 36.
31 Cic., Orat., 120.
32 Cic., De leg.. I, 5.
111

Говоря об этом как о важнейших leges historiae, Цицерон давал затем ряд принципиально важных наставлений историку и оратору. Материалом для них обоих всегда служат факты и слова. Изложение фактов требует прежде всего точной временной локализации, описания места действия. Кроме того, когда речь идет о значительных и важных событиях, то читатель (или слушатель) хочет выяснить сначала намерения, затем — действия и, наконец, следствия, и потому историк (оратор) обязан удовлетворять возникающий интерес в определенной последовательности. Он должен начинать с изложения своей точки зрения на намерения действующих лиц; говоря же о действиях, он обязан осветить не только то, что было сделано или сказано, но и как было сделано, а переходя к следствиям, необходимо вскрыть и все причины — как случайные и безотчетные, так и предусмотренные разумом. Нельзя также удовлетвориться рассказом только о деяниях выдающихся личностей; этого совершенно недостаточно — следует еще обрисовать их жизнь и их характер.

Что касается самой манеры изложения, т. е. уже не «фактов», но «слов», то она должна быть спокойной и непринужденной, поток красноречия — плавным, без суровости судебного разбирательства и без непоколебимости судебного приговора. К сожалению, об этом нигде, ни в каких пособиях для ораторов ничего не говорится, так же как и по поводу многих других обязанностей оратора, например умения убеждать, утешать, наставлять, предупреждать 33.

Эти «наставления» Цицерона, думается, чрезвычайно важны и интересны хотя бы уже потому, что позволяют взять под сомнение тот весьма распространенный взгляд, согласно которому римским историкам был чужд так называемый «прагматический» подход Полибия. Их будто бы занимало и интересовало лишь освещение фактической истории событий, анализу внутренних связей и причин римская историография не уделяла якобы почти никакого внимания 34. В виде исключения упоминают обычно лишь Семпрония Азеллиона. Но если иметь в виду приведенные высказывания Цицерона, то фигура Азеллиона уже не кажется столь исключительной и одинокой,

33 Cic., De orat., II, 63—64.
34 Knoche U. Op. cit., S. 291.
112

а его заявление в предисловии к своему труду: «Недостаточно изложить только то, что было сделано, но еще следует показать, с какой целью и по какой причине это было совершено» 35 — близко перекликается с основными мыслями, развитыми в «наставлениях» Цицерона.

Каковы воззрения на историю другого выдающегося представителя интеллектуальной жизни Рима позднереспубликанской эпохи — Саллюстия? В отличие от Цицерона для него история отнюдь не представляется лишь каким-то разделом риторики, но имеет вполне самостоятельное существование и значение, хотя Саллюстий тоже весьма высоко ценит красноречие, силу словесного выражения 36. В этом подходе ощущаются, пожалуй, некоторые зачатки «профессионализма». Если Цицерон — оратор, который в определенных условиях может заняться историей (и считает это для otium вполне достойным занятием), то Саллюстий волею обстоятельств — историк, но историк, понимающий все значение ораторского искусства. Между этими двумя позициями существует все же некое довольно существенное различие.

Уже говорилось о том, что обращение Саллюстия к занятиям историей было обусловлено его неудачами, его разочарованием в политической деятельности. Он сам это подчеркивал неоднократно37. Что касается его принципиального отношения к истории, то, хотя у него и не встретишь таких пышных восхвалений истории, как у Цицерона, по существу он относится к занятиям историей, быть может, более серьезно и опять-таки более «профессионально», считая, что «из прочих занятий человеческого ума особенно полезно увековечение памяти о событиях» (ех aliis negotiis, quae ingenio exercentur, in primis magno usui est memoria rerum gestarum), хотя, конечно, и для него это по значению не сопоставимо с государственной деятельностью38.

Говоря о специфических трудностях, стоящих перед каждым историком, Саллюстий отмечает прежде всего значение словесного выражения, которое должно соответствовать величию описываемых событий. Но трудность

35 Gell., V, 18.8—9.
36 Sall., Cat., 3.2; 8.3—4.
37 Ibid., 3.3—5; Jug., 3—4.
38 Sall., Jug., 4.1-3.
113

работы историка заключается еще и в том, что, когда он порицает дурные поступки, это приписывают обычно его зависти и злонамеренности, если же он говорит о славе и подвигах доблестных людей, всякий верит лишь тому, на что способен сам, а прочее считает вымыслом39. Интересно, что данное рассуждение Саллюстия оказывается реминисценцией из Фукидида (речь Перикла при погребении павших воинов), причем местами почти в дословном пересказе 40.

К общим воззрениям Саллюстия на историю можно отнести и вопрос о выборе жанра. Саллюстий не раз41 выказывает свое предпочтение жанру исторической монографии, сообщая, что будет описывать деяния римского народа по отдельным эпохам или крупнейшим событиям (он называет это carptim perscribere). Кстати сказать, подобная склонность обнаруживается и у Цицерона, когда при обмене мнениями участников диалога «О законах» по вопросу о том, как следует писать исторический труд — по образцу ли анналов, т. е. начиная «от Ромула», или сразу приступать к изложению современных событий, берет верх именно вторая (т. е. «монографическая») точка зрения42.

Об отношении Саллюстия к проблеме exornatio уже говорилось. Небезынтересно, пожалуй, отметить лишь один нюанс. У Саллюстия получается так, что «отход от политики», который он, как мы знаем, переживал весьма болезненно, тем не менее есть наилучшая предпосылка для правдивого и беспристрастного освещения событий. Во всяком случае, он сам подчеркивает, что, освободившись от надежд, страхов и «партийной» борьбы, связанной с государственными делами и карьерой (quod mihi а spe, metu, partibus reipublicae animus liber erat), он именно поэтому и получил возможность наиболее правдиво (verissume) рассказать о заговоре Катилины43. Вместе с тем, по его мнению, благодаря таланту историка и яркости изложения значение событий и деяний исторических лиц может оказаться весьма преувеличенным. Поэтому как уже указывалось, очень многое, если не все, в историческом повествовании зависит от мастерства изображе

39 Sall., Cat, 3.2.
40 См. Thuc., II, 35.2.
41 Sall., Cat., 4,2; Jug. 5.1.
42 Cic., De Leg., I, 8.
43 Sali., Cat, 4.2-3.
114

ния 44. В высказываниях подобного рода содержится, пусть в зачаточном состоянии, определенное сомнение в познаваемости исторического факта как такового.

Существенное значение в теоретических воззрениях Саллюстия имеет его представление о роли личности в истории. Этот вопрос, поскольку он относится к выяснению историко-философской концепции Саллюстия, в свое время был разобран нами достаточно подробно45. Поэтому ограничимся лишь указанием на то, что вера в решающую историческую роль выдающейся личности может быть признана характерной чертой всей античной, в частности римской, историографии. У Саллюстия она проступает необычайно ярко, быть может, даже ярче, чем у ряда других историков. Недаром он уверяет, что после долгих размышлений пришел к выводу о том, что всеми своими достижениями и блестящими подвигами римский народ и римское государство обязаны доблести лишь нескольких выдающихся мужей46. Кстати сказать, в этом состоит принципиальное расхождение Саллюстия с Цицероном. Последний, присоединяясь к взглядам Катона, настоятельно подчеркивал, что величие и прочность римского государства, в отличие от иных, не есть результат деятельности отдельных лиц, но итог постепенного и длительного общественного развития47.

Правда, утверждения самого Саллюстия о выдающейся роли личности в значительной мере ослабляются его собственными неоднократными высказываниями относительно всесилия случая, фортуны48. Но это уже другой вопрос, и он также уже рассматривался нами49.

В заключение — самые краткие выводы. Общий обзор римской историографии III — I вв. до н. э. позволил выявить некоторые ее характерные черты. В основном в данном обзоре мы обращали внимание на те особенности, которые имеют «чисто римское» происхождение, специфичны для развития именно римской историографии (в

44 Sall., Cat, 8.2—4.
45 Утченко С. Л. Историко-философские воззрения Саллюстия.— «Studi clasice», III. Bucuresti, 1961, с. 271—279.
46 Sall., Cat., 53.2—4.
47 Cic., De rep., II, 2.
48 Sall., Ер., II, 1; 13; Cat., 8.1; 10.1; Jug, 1.
49 Утченко С. Л. Историко-философские воззрения Саллюстия, с. 277—278.
115

отличие от эллинистической). Таким путем были определены общие политические цели и установки римских историков.

Следует сделать и некоторые более частные выводы. Так, если сравнить концепции Цицерона и Саллюстия, то бросается в глаза близость теоретических посылок обоих авторов. Во всяком случае, ни о каком антагонистическом противоположении двух концепций не может быть и речи, существуют лишь незначительные расхождения.

Интересно и другое. Есть, на наш взгляд, все основания говорить об отсутствии принципиальных различий или противоречий между исторической концепцией Цицерона — Саллюстия, с одной стороны, и общими тенденциями более ранней римской историографии, с другой. Почти все отмеченные нами теоретические положения как Цицерона, так и Саллюстия о значении истории или о задачах и обязанностях историка выдвигались уже анналистами. Все дело в том, что они не всегда были достаточно четко сформулированы.

Наконец, перечисленные выше особенности и характерные черты римской историографии позволяют, как нам кажется, прийти к определенному выводу относительно ее необычайной «цельности», скорее даже, — ограниченности и консервативности. Это становится особенно наглядным, если иметь в виду использование римскими историками определенных и уже «устоявшихся» приемов, принципов и тенденций «историописания». Кстати сказать, перспективный взгляд на дальнейшее развитие историографии в Риме (что, конечно, далеко выходит за пределы нашей темы), может лишь подтвердить все изложенное выше на целом ряде новых и достаточно убедительных примеров. Говоря иными словами, мы склонны утверждать, что некая сумма принципов и теоретических «установок» римских историков остается стабильной (и даже почти неизменной) вплоть до конца существования древнеримской историографии.

Казалось бы, на этом можно завершить наше рассуждение о некоторых тенденциях развития римской историографии. Но возникает закономерный вопрос: каково соотношение между отмеченными тенденциями и политическими учениями? Быть может, такие явления, как обращенность историков к современности, их романоцентризм, не говоря уже о высказываниях, касающихся

116

роли личности в истории, есть основания рассматривать как своеобразные политические теории?

Едва ли это так. Скорее всего, мы здесь имеем дело не с какими-то разработанными и «стройными» теориями, но с определенными политическими воззрениями, «установками», которые в дальнейшем своем развитии приводят к формированию подобных учений, содействуют их зарождению. Так, без романоцентристских установок было бы невозможно применение учения о наилучшем государственном устройстве к римской действительности, без определенного представления о роли личности в истории невозможно возникновение учения об идеальном гражданине и идеальном правителе. Таким образом, между тенденциями развития римской историографии и формированием политических учений Рима существует прямая, непосредственная связь.

Подготовлено по изданию:

Утченко С.Л.
Политические учения древнего Рима. — М.: "Наука", 1977.
© Издательство «Наука», 1977 г.



Rambler's Top100