Глава III.
Мы слишком привыкли к надежде на историчность Атлантиды, чтобы легко было с ней расстаться. В истории о стране и цивилизации, ушедшей под воду, есть нечто завораживающее, и, уступив всем доводам критиков, мы все же хотим оставить хотя бы самую малость: пусть подробности сочинены Платоном, пусть не Атлантида, не такой большой и как-то иначе называвшийся остров, но, может быть, что-то все-таки было, какая-то великая катастрофа, отголоски которой через века неизвестным нам образом дошли до Платона. . . Так, очарованные уже «той», великой Атлантидой, мы, признавая подлинность ее хотя бы самого скромного подобия, в глубине души реабилитируем изначальную надежду. И опыт показывает, что стоит только исследователю ступить па этот соблазнительный путь, он тут же начинает лихорадочно перелистывать Платона в надежде найти какие-нибудь новые подтверждения.
Между тем если взглянуть на вещи прозаически, то какие отголоски, позволяющие судить о «подлинной» Атлантиде, могли дойти до Платона? Среди мифологических преданий греков имеются и такие, в которых рассказывается о различных катастрофах — о потопе, о морских волнах, затопивших берег, о земле, ушедшей из-под ног. Какие реалии за этим стоят? Народы передвигались, сюжеты кочевали. Местный это рассказ, или он пришел издалека? Надежная привязка к конкретному событию — явлепие исключительное.
Платон, конечно, знал многие из такого рода сказаний. Некоторые, как миф о потопе, он прямо называет в «Тимее». Но ни в одиом из них мы не встретим соединения мотивов, характерных для истории Атлантиды: мощная и высокоцивилизованная островная
держава, погибшая в результате землетрясения и затопления.
Надо иметь в виду, что в подавляющем большинстве случаев, когда мы в каком-нибудь сказании нащупываем зерно исторической истины, мы тем самым узнаем новое о сказании, а не об исторических событиях. Вулканическая история Санторина или другие факты, относящиеся к области геофизики, в принципе могут прокомментировать какие-нибудь детали каких-нибудь мифов, по, как только кончаются данные археологии или геологии, эти мифы сами по себе не могут прибавить ничего надежного. Тому, кто думает иначе, придется, по словам Платона, «восстанавливать подлинный вид гиппокептавров, потом химер, и нахлынет на него целая орава всяких горгон и пегасов и несметное скопище разных других нелепых чудовищ» (Федр. 229 е).
Рассмотрим самый интересный из предполагаемых текстов-посредников, Он стал известен ученому миру сравнительно недавно — в начале нашего столетия. Большинство сочинений древних авторов, которым довелось пережить культурный упадок поздней античности и раннего средневековья, дошло до пас через средневековые рукописи и благодаря неутомимой деятельности ренессансных гуманистов и изобретению книгопечатания стало общим достоянием еще в XV— XVI вв. Сравнительно небольшим, по подчас замечательным дополнением к нему служат папирусные находки — здесь первенство держит египетский город Оксиринх. Там был, в частности, обнаружен папирус с пеанами великого Пиндара. К сожалению, ни один из них не сохранился целиком, все же отрывки иногда состоят из десятков связанных между собой строк.
В одном из пеанов поэт хвалит кеосского царя Евксантия:
Пусть гонится глупец за тем, что вдали, —
А мне по душе слово царя Евксантия:
Он отверг критян, просивших о царе,
Не вошел в седьмую долю с сынами Пасифаи,
А сказал он им знаменье:
«Боюсь Зевса-Воина
И боюсь землетрясущего бога, чей гулок удар:
Молнией и трезубцем Землю и люд *
Обрушили они в Тартаровы недра,
И оставили только мою мать
В терему за красною оградою.
Мне ли
За чужое добро, за дальний большой надел
Блаженные отринуть уставы моей земли?».
Евксантию это кажется ненадежным и легкомысленным. Лучше владеть таким малым островом, как Кеос, зато жить без бедствий и смут (4. 35—53).
Этот рассказ из других источников нам неизвестен. Евксантий считался родоначальником кеосцев, так что для той аудитории, для которой прежде всего предназначался пеан, было достаточно намека. Другие греки могли слышать о предании от кеосских поэтов Симонида и Вакхилида. Благодаря последнему кое-что знаем и мы:
Был к ним воитель Минос G критской ратыо
На пятидесяти кораблях с пестрою кормой;
Милостью Зевса,
Подателя славы,
Взял он Дексифею,
Глубоко подпоясанную меж дев,
И оставил ей половину воинства —
Битвенных мужей,
Дав в удел им утесистую ту землю,
Сам отплыл к желанному своему Кноссу,
Царственный сын Европы.
А как десять сменилось месяцев,
Родила ему нимфа * о вьющихся волосах Отрока Евксантия,
Чтобы властвовать над островом, именитым в молве.
(Эпиникии. 1, ПЗ —128)
Таким образом, Евксантий — сын Миноса, а «сыновья Пасифаи» — его единокровные братья. Что их шесть — это опять-таки для нас неожиданность, это, впрочем, для наших целей неважно. Интригует упоминание оставленного войска. Его и ввергли в Тартар? Разрушению во всяком случае подверглась земля Кеоса — там должен был находиться уцелевший дом Дексифеи.
Что послужило причиной бедствия? Надо думать — чья-то вина. Бедствие обошло стороной Дексифею, боги ее пощадили — такой мотив исключения тоже обычно сопутствует рассказу о воздаянии, вне его он выглядит беспочвенным.
Однако некоторые отвечают на заданный вопрос иначе. Возьмем одну фразу: «Я боюсь войны с Зевсом и Посейдоном, чей тяжек удар»; затем другую: «Я боюсь войны меж Зевсом и Посейдоном, ее тяжек удар». В оригинале аналогичный эффект достигается прибавлением всего одной буквы, которая меняет падеж слова «Посейдон» и ставит следующее за ним определение в зависимость от слова «война». Такое исправление предложил знаменитый немецкий филолог Ульрих фон Виламовиц-Мёллендорф.1 Правда, позднейшие издатели Пиндара не решились включить его прямо в текст. Зато ирландский ученый Дж. В. Люс, пожалуй наиболее авторитетный сторонник «санторинской интерпретации» Атлантиды, не только принимает это чтение, но и ставит его в связь с пассажем о Ликтонии из «Аргонавтики», тем самым устанавливая единую древнюю традицию.2
Виламовиц немало сделал для прояснения трудного текста пеана. И все-таки его предложение неприемлемо. Мотив исключения, сделанного для Дексифеи, был бы неуместен, если бы речь шла о войне богов. «Тяжко ударяющий» (βαρύχτυπος) — традиционный поэтический эпитет именно для бога, Зевса или Посейдона. Коль скоро он стоит рядом с одним из них, оторвать его уже невозможно. Причем у Пиндара он прилагается к Посейдону (Олимпийские песни. I. 72). И наконец, кто слышал когда-нибудь о войне, в которой противоборствующие стороны бьют в одну цель?
Люс отмечает, что в XV в. до п. э. на Кеосе было разрушено поселение. По мнению производившего раскопки Дж. Л. Каски, — от землетрясения, но Люс, который хочет видеть в этом событии последствия санторинского извержения, указывает, что Каски не учитывает возможность затопления приливными вол· нами. В памятниках материальной культуры поселения отчетливо прослеживается влияние минойского Крита. Все это позволяет Люсу прийти к выводу, что у Вакхилида и Пиндара отразилась подлинная традиция о минойской колонии и ее судьбе, сохранившаяся от
XV до V в. до н. э. Но я не уверен, что приливные волны больше подходят к описанию у Пиндара, нежели землетрясение, не уверен, что синхронизация с санторинским извержением при современном уровне знаний может быть надежной и что вообще стоит что-либо строить на столь шатком фундаменте. Нам важно другое. Уж Пиндара-то Платон знал.
Сопоставим текст «Тимея» (25 d) и пиндаровский (в прозаическом переводе):
1) «. . .вся ваша воинская сила была поглощена разверзнувшейся землей, равным образом и Атлантида исчезла, погрузившись в пучину»;
2) «они отправили в глубокий Тартар землю и все войско».
Сходство несомненно, причем в обоих текстах идентичные пары — земля и войско. Тем пе менее масштабы несоизмеримы. Сопутствующие обстоятельства, насколько они доступны сравнению, весьма различны. К тому же у Пиндара войско гибнет вместе с землей, на которой оно находится, тогда как в платоновской паре Атлантида и афинское войско разделены пространством. Сюжетная задача, в соответствии с которой воинская сила афинян должна была исчезнуть иод землею, прозрачна: Платону требовался разрыв в исторической преемственности, исторической памяти. Придавать существенное значение влиянию Пиндара следовало бы лишь в том случае, если бы у Платона не было иных путей услышать когда-нибудь о суше, ушедшей под воду, и если бы в греческих сказаниях больше не было эпизодов, как кого-то отправляют в Тартар или под землю. По и то и другое чрезвычайно далеко от истины.
Словом, я не решился бы исключить возможность какого-то неопределенного влияния строчек Пиндара на Платона, но говорить о зависимости от них самого сюжета об Атлантиде нет никаких причин.
Быстро вещала она к Посейдону, великому богу:
«Бог многомощный, колеблющий землю! ужели
нисколько
Сердце твое не страдает о гибнущих храбрых
данаях!
Тех, что в Эге тебе, и и Голике столько
приятных
Жертв и даров посвящают?».
Илиада. VIII. 200—204
Можно понять людей, которых перед лицом очевидных, хотя бы и не очень точных, аналогий между платоновским рассказом и подлинными событиями не удовлетворяет отсылка к таинственным путям творческой фантазии. Нельзя сказать, что «довод от гениальности» является незаконным. Но он столь малодоступен проверке, что на деле приближается к «мы не знаем»; а тут-то взамен знаний мы и получаем удивительные «сходства» и поразительные «совпадения». Мы должны вразумительно указать на обстоятельства, оказавшие на фантазию Платона решающее воздействие. К счастью, это в наших силах. Выясняется — и в этом есть какое-то «торжество справедливости», — что за картиной уходящей под воду Атлантиды стоит-таки подлинное событие; правда, к «подлинной» Атлантиде оно отношения не имеет.
Платону не было нужды что-либо слышать о разрушительной вулканической активности Санторина, имевшей место за тысячу лет до его рождения. Балканы и Эгеида не обойдены стихийными бедствиями.* Сам Платон иронизирует в «Тимее» над теми, кто знает только один — Девкалионов — потоп. Ясно также, что мерой для оценки влияния того или иного природного события на рассказ об Атлантиде должна быть не толщина отложений пепла, а впечатление, произведенное
на сознание его автора. Платон был современником катастрофы не столь масштабной, как та, что произошла в середине II тысячелетия до н. э., но зато, бесспорно, ему известной и вызвавшей широкий резонанс в частности в той самой среде, к которой он принадлежал.
Зимой 373 г. до н. э. в результате землетрясения ушел под воду стоящий на берегу Коринфского залива город ахейцев Гелика, знаменитый своим культом Посейдона. До нас дошли описания катастрофы, восходящие к современникам событий. Наиболее обстоятельным является рассказ Диодора Сицилийского: при архонте Астее (373 г. до н. э.) «в Пелопоннесе произошли грандиозные землетрясения и невероятные затопления земли и городов: такого бедствия с греческими городами прежде никогда не случалось. . . Разразилось бедствие ночью. Сила землетрясения была такова, что дома были сплошь разрушены, а люди как вследствие темноты, так и вследствие неожиданности и невероятности обстоятельств не имели возможности искать спасения. Большинство погибло под развалинами домов. Когда занялся день, немногие уцелевшие выбрались из домов и, полагая, что они избежали опасности, столкнулись с большим и более невероятным несчастьем: море сильно разбушевалось, поднялась высокая волна — и все они были затоплены, исчезнув вместе с отечеством. А случилось это бедствие с двумя городами Ахайи — Геликой и Бурой, из которых Гелика до землетрясения была самым замечательным из всех городов Ахайи» (XV. 48).*
«Историческая библиотека» Диодора носила компилятивный характер. Исследователями, в частности, давно установлено, что основным источником Диодора для интересующих нас региона и времени был исторический труд Эфора, созданный в середине IV в. до н. э. Что Эфор действительно писал о катастрофе, произошедшей в Ахайе, подтверждает критика в его
адрес в «Естественнонаучных вопросах» Сенеки: «Эфор, право, не заслуживает священнотрепетной веры: часто впадает в заблуждение, часто вводит в заблуждение, как в случае с той кометой, за которой пристально следили глаза всех смертных в силу грандиозности событий, вызванных ее появлением, когда из-за нее погрузились Гелика и Бура; он утверждает, что она распалась на две планеты, что, кроме него, никто не сообщает» (VII. 16. 1—2—Эфор. Фр. 212 Якоби).
На основании Диодора и Сенеки мы можем утверждать, что Эфор сопроводил свое сообщение обстоятельным изложением различных точек зрения на причины явления. Следует добавить, что Эфор много времени провел среди афинских интеллектуалов, будучи учеником знаменитого оратора Исократа. Таким образом, его рассказ отражает и интерес, который возбудила катастрофа в том кругу, к которому принадлежал Платон, и то, как там представляли случившееся.
Рассказ другого современника событий — Гераклида Понтийского — излагает Страбон: «. . .катастрофа произошла. . . ночью; и хотя город отстоял от моря на 12 стадиев, вся эта местность вместе с городом была покрыта волнами; и 2000 человек, посланные ахейцами, не могли подобрать трупов» (VIII. 7. 2= Гераклид. Фр. 46 а Верли). Гераклид — уже непосредственно представитель платоновской Академии.
Большое место землетрясению в Ахайе отвел Аристотель в своей «Метеорологике» (343b, 344Ь, 366а, 368Ь). Писал о нем (около 340 г. до н. э.) и его племянник историк Каллисфен (фр. 19—21 Якоби). Их сообщения согласуются с описаниями Гераклида и Эфора. Оба они говорят о комете, сопутствовавшей землетрясению. В следующем столетии Эратосфен, великий географ древности, приезжает сюда осмотреть место и выслушать от моряков интригующие рассказы (фр. III В 103 Бергер). Насколько событие стало знаменитым, можно судить по многочисленным откликам, разбросанным по греческой и римской литературе. Приведем только яркие стихи Овидия:
Ежели Буру искать и Гелику, ахейские грады, —
Их ты найдешь под водой; моряки и сегодня покажут
Мертвые те города с погруженными в воду стенами.
(Метаморфозы. XV. 293—295)
Впечатления современников землетрясения 373 г. до н. э.* были связаны не только с его грандиозностью. Хотя Ахайя в это время не играла заметной роли ни в греческой политике, ни в греческой культуре, Гелика была отнюдь не безызвестным городом. Все знали гомеровские поэмы, а в «Илиаде» упоминается и Гелика, и Посейдон Геликоний (II. 575; VIII. 200, 204; XX. 404—405). Культ Посейдона сохранял здесь свое значение до самой гибели города. До нас дошли бронзовые монеты Гелики, датируемые временем незадолго до катастрофы. На лицевой стороне изображена голова Посейдона в диадеме с кольцом из волн. На оборотной — трезубец между дельфинами, словно сплетенными в венок.
Предание отводило Гелике особую роль в истории переселений греческих племен. Считалось, что первоначальными жителями Ахайи были ионийцы (в историческое время жившие в Малой Азии), и, согласно Геродоту (I. 145), Гелика была их последним прибежищем. Вместе с тем, по широко принятому представлению, само переселение ионийцев на азиатский материк происходило уже из Аттики, и Афины, особенно после морских побед в греко-персидских войнах, считались как бы патроном всех ионийцев. Таким образом, были причины для повышенного внимания к судьбе Гелики. Мы можем проследить по крайней мере два аспекта в восприятии прошедшей катастрофы.
Первый — бесследное исчезновение, целой, пусть небольшой страны (нужно помнить, что для греков город был вместе с тем и государством — со своей индивидуальностью, историей и судьбой). Этот мотив звучит в словах Диодора о людях, «исчезнувших (άφανίσνέντες) вместе с отечеством». Еще отчетливее он выражен в «Описании Эллады» Павсания: землетрясение «до основания и навсегда уничтожило все сооружения и дома, а с домами и самый город, не оставив даже следа (άφανες έποίηαε)» (VII. 24. 6; ср. 24. 12).
Павсаний — писатель II в., своих источников он не называет,* но мотив бесследного исчезновения несомненно изначальный. Он не мог сложиться в атмосфере засвидетельствованного уже Эратосфеном туристического интереса к виднеющимся под водой руинам Гелики (упоминанием которых завершает свой очерк и Павсаний).
Второй аспект — божественная кара, гнев и мощь Посейдона. Бедствие «случилось вследствие гнева Посейдона; ибо ионийцы, изгнанные из Гелики, послали просить жителей Гелики отдать им статую Посейдона. . . когда же геликийцы отказались выполнить их просьбу, ионийцы отправили послов в Ахейский союз; и хотя Ахейский союз удовлетворил просьбу, но все-таки геликийцы не послушались. Следующей зимой постигло их упомянутое несчастье» (Страбон. VIII. 7. 2. = Гераклид. Фр. 46 а Верли). Эфор рассказывал в общем то же самое. Диодор сохранил драматичную подробность: «Ионийцы в соответствии с оракулом совершили жертвоприношение на алтаре Посейдона, а геликийцы разбросали дары и схватили священных послов ионийцев» (XV. 49. 3).**
Для образованных людей IV в. до н. э. Посейдон в известном смысле не более чем поэтическая фигура. Но разговоры о его гневе не просто от словоохотливости. То было поразительное время. Греческая цивилизация достигла полной зрелости. Перед государством и человеком были открыты любые возможности — только действуй! И люди действовали — накапливали богатства, набирали наемников, устраивали заговоры, захватывали власть, заключали соглашения, вторгались в чужие земли, обороняли стены и падали на поле
брани; читали книги, путешествовали, собирали сведения, наблюдали небо, стремились к истине, вели блестящие споры, агитировали, объединялись в союзы й коалиции, выдвигали невероятные планы, которые потом сбывались. Они жили среди перемирий, забывая, что такое мир, но и войны они все чаще вели руками наемников. Предприимчивость была в цене, энергичность приводила к успеху; но всякое действие рождало противодействие, азарт одолевал рассудок, отчаянная смелость переходила в одичание. Несколько раз в течение немногих десятилетий вооруженной рукой были ограблены Дельфы — главное общегреческое святилище. Наряду с разными коринфскими, олинфскими, союзническими войнами в Элладе велись и священные. Одна из них и послужила толчком к развязке при Херонее (338 г. до н. э.), где Филипп и Александр сломили отчаянное сопротивление фиванской и афинской демократий и Македония стала хозяином положения во всей Греции. Это была эпоха кризиса. Но кризиса Классики (нечто похожее происходило в Италии в первой трети XVI в.).
Никогда не было так мало причин верить в деятельное существование богов — и именно поэтому доказательства их правосудия резко подскочили в цене. Привычная религия казалась во многом детской, но многие сильные и ясные умы эпохи жаждут обрести некое истинное благочестие, У Гераклида были отличные научные идеи, но среди его сочинений мы находим и «О благочестии» (к которому, по авторитетному мнению Фрица Верли, и относится его рассказ о Гелике). Платон то здесь, то там неукоснительно проводит данную тему. Никто из этих людей не мог разрешить противоречия, которые неразрешимы. Так, когда речь шла о впечатляющих природных явлениях, им было слишком интересно разобраться в существе дела, чтобы рациональным объяснениям предпочесть мистические. Но, как бы то ни было, сама мысль о праведной каре для нечестивцев наполняла их души воодушевлением.
О впечатлении, произведенном на Платона гибелью Гелики, мы можем судить не только на основании общих соображений и того интереса, которые обнаруживают к ней его ученики Гераклид и Аристотель. В поздней платоновской философии большую роль играет представление о происходящих время от времени ката-
строфах. Оно выражено не только Ь «Тимее» в связи с Атлантидой, но и в «Политике» и III книге «Законов». Все эти сочинения по совершенно независимым от нашего вопроса основаниям датируются временем после 373 г. до н. э. До событий в Ахайе какого-либо интереса к катастрофам в творчестве Платона не наблюдается.*
Итак, в чем, согласно Эфору, заключалось бедствие, какого «с греческими городами прежде никогда не случалось»? В «грандиозных землетрясениях и невероятных затоплениях» (σεισμοί μεγάλοι και κατακλυσμοί άπιστοι). Что погубило Атлантиду? «Невиданные землетрясения и затопления» (σεισμοί έξαίσιοι και κατακλυσμοί). Гибель Атлантиды, гигантского острова, была скоротечной — в течение одного дня и ночи; в течение одной ночи и дня погибла Гелика. Обе они после длительного и славного существования исчезли — так, будто их никогда и не было. Участь обеих явственно учит тому, что людям не следует навлекать на себя гнев богов.
Платону изменил бы вкус, если бы он стал ссылаться на факт недавней катастрофы в Ахайе: «правдивое» сказание не нуждается в доказательствах! Эту апелляцию к опыту он оставляет в подтексте, провоцируя ее в аудитории. Вместо того чтобы заподозрить в истории Атлантиды конструкцию по образцу истории Гелики, читатель (или слушатель), наоборот, сначала смутно ощущает, а потом, при желании, отчетливо сознает, что в его памяти присутствует знание, которое подтверждает правдоподобность рассказа. Он много раз слышал различные сказания о катастрофах, причем его только что навели на мысль, что, хотя такие сказания имеют «облик мифа», в них «содержится и правда» (Тимей. 22 с—d). И наконец, недавние события в Ахайе, казалось бы, тоже невероятные, но подлинно случившиеся!
Не приходится говорить о том, насколько Платону удалось укоренить свой рассказ в сознании аудитории — древней и новой. Скажем только об интересующей нас коллизии. Аристотель приводил единственный пример землетрясения, связанного с затоплением, —
погружение Гелики. Знания накапливались, а с другой стороны, ученые поздней античности любили, как я уже говорил, длинные перечни имен и явлений. Гелика и Атлантида в таких подборках упоминаются на равных (у Страбона и Плиния все же с оговорками для последней), у Филона Александрийского (О неуничтожимости мира. 26) и Аммиана Марцеллина (XVII. 7. 13) — непосредственно друг за другом. Комментарий Прокла к «Тимею» завершает круг: именно Аристотелево объяснение характера и причин землетрясения в Ахайе, именно гибель Гелики служит Проклу основанием защитить платоновский рассказ «с естественнонаучной точки зрения»!
Уже древним бросалось в глаза сходство обстоятельств гибели Гелики и Атлантиды. Казалось бы, подсказка для ученых! А что на деле? В такой влиятельной в последние годы книге, как «Конец Атлантиды» Дж. В. Люса, о Гелике ни слова. В переведенной у нас работе А. Г. Галанопулоса и Э. Бэкона землетрясение в Ахайе мельком упоминается, но вне какой-либо связи с платоновским рассказом. Так же обстоит дело с отечественной литературой.
Насколько мне удалось установить, первым о гибели Гелики как о событии, повлиявшем на Платона, писал А. Э. Тэйлор.3 Вскоре в статье «Платоновская Атлантида» его наблюдения развил Ганс Хертер.4 Однако мне неизвестно, чтобы кто-нибудь в интересующем нас плане проанализировал традицию о гибели Гелики, воссоздал картину восприятия этого события в кругах, близких Платону, сопоставил отдельные мотивы и поинтересовался, с какого времени в творчестве Платона проявляется внимание к катастрофам. Поэтому и само сопоставление осталось малоизвестным, поэтому так и не был отчетливо сформулирован вывод, для которого, как мне кажется, имеются все основания: в той мере, в какой в основе платоновской истории лежит конкретное событие, это событие — гибель Гелики.
Исчезновение Гелики — еще не гибель целой страны, целой цивилизации. К тому же картины Атлантиды и особенно Пра-Афин окрашены несомненным архаиче
ским колоритом, а есть и удивительные попадания в цель. Платон говорит об утрате письменности, но греки действительно однажды ее утратили, а доказал это впервые лишь в середине нашего века англичанин Майкл Вентрис! Откуда все это?
Не из предания. На это указывает наличие у Платона развернутой теории культурного упадка, наступающего в результате катастроф, и последующего постепенного развития.
Вспомним, в «Тимее» говорится, что «во всех землях, где тому не препятствует чрезмерный холод или жар, род человеческий неизменно существует в большем или меньшем числе». Но во всех странах, кроме Египта, люди периодически гибнут от страшных катастроф, прежде всего потопов. Спасаются только «волопасы и скотоводы в горах», остаются только «неграмотные и неученые», И все приходится начинать сначала, причем прошлое остается забытым, «ибо выжившие на протяжении многих поколений умирали, не оставляя по себе никаких записей и потому как бы немотствуя» (22 е— 23 с).
Таким образом, идея культурного регресса, гибели не просто большого числа людей, но и цивилизации, в частности утраты письменности, встроена в четкую логическую систему: существуют предании о потопах — в них заключена доля истины; пережить потопы могли только горные пастухи, т. е. неграмотные, полудикие люди, поэтому с потопом утрачивались письменность и другие искусства.
В «Критии», когда речь заходит конкретно об Аттике, эта схема получает некоторые дополнительные конкретные черты. «. . .Выживали после бедствий, как уже приходилось говорить, неграмотные горцы, слыхавшие только имена властителей страны и кое-что об их делах. Подвиги и законы предков не были им известны, разве что по темным слухам, и только памятные имена они давали рождавшимся детям; при этом они и их потомки много поколений подряд терпели нужду в самом необходимом и только об этой нужде думали и говорили, забывая предков и старинные дела. Ведь занятия мифами и разыскания о древних событиях появились в городах одновременно с досугом, когда обнаружилось, что некоторые располагают готовыми средствами к жизни, но не ранее» (109 d—110 а).
Интересное обоснование здесь получает и основополагающая идея разрушительного потопа. Платон основывается на природных условиях Аттики, геологических аналогах и изменениях в материальной культуре.
«. . .Почему нынешнюю страну правильно называть остатком прежней? Вся она тянется от материка далеко в море, как мыс, и со всех сторон погружена в глубокий сосуд пучины. Поскольку же за девять тысяч лет случилось много великих наводнений (а именно столько лет прошло с тех времен до сего дня), земля, во время подобных бедствий уносимая водой с высот, не встречала, как в других местах, сколько-нибудь значительной преграды, но отовсюду омывалась волнами и потом исчезала в пучине. И вот остался, как бывает с малыми островами, сравнительно с прежним состоянием лишь скелет истощенного недугом тела, когда вся мягкая и тучная земля оказалась смытой и только один остов еще перед нами. Но в те времена еще неповрежденный край имел и высокие многохолмные горы, и равнины, которые ныне зовутся каменистыми, а тогда были покрыт, мягкой почвой, и обильные леса в горах. Последнему и теперь можно найти очевидные доказательства: среди наших гор есть такие, которые ныне взращивают разве только пчел, а ведь не так давно целы были еще крыши из кровельных деревьев, срубленных в этих горах для самых больших строений» (111 а—с).
Как мы видим, удивительные попадания в цель вг «неподдельная» архаичность основаны на знаниях, глубоком размышлении и живом воображении. Этими качествами Платон обладал, разумеется, в такой степени, как мало кто другой. Но дело не только в его талантах — почва была подготовлена. Прежде всего отметим, конечно, знаменитое Гесиодово сказание о пяти поколениях людей, последовательно сменяющих друг друга на земле — от «золотого» до нынешнего, «железного». Существенно, что в его схему в качестве ближайшего к современному было включено поколение героев.
В Кадмовой области славной одни свою жизнь положили, Из-за Эдиповых стад подвизаясь у Фив семивратных;
В Трое другие погибли, на черных судах переплывши Ради прекрасноволосой Елены чрез бездны морские. . . Прочих к границам земли перенес громовержец Кронион, Дав пропитание им и жилище отдельно от смертных.
Сердцем ни дум, ни заботы не зная, они безмятежно
Близ океанских пучин острова населяют блаженных.
(Труды и дни, 162—171)
Таким образом, предшествующее современным людям «поколение» оказывалось не каким-то абстрактным «золотым», «серебряным» или «медным», где никто не известен поименно, а тем, о котором рассказываются все мифы, написаны гомеровские и прочие поэмы.
Правда, впоследствии рождающаяся историческая наука отвергла эту поэтическую схему. Дело представляли так, что те из ахейцев, которые вернулись из-под Трои, вскоре были вытеснены дорийцами, при этом часть ахейцев переселилась в Малую Азию. О культурных высотах, достигнутых ими в Микенский период (около 1600—1200 гг. до н. э.), сами греки не помнили, и считалось, что переход от мира, описанного Гомером, в котором на первом плане аргивяне, ахейцы ш златообильные Микены, к историческому произошел как-то постепенно, в ходе чисто политических пертурбаций: в конце концов, кто не знает, что государства то переживают расцвет, то приходят в упадок?
И все-таки в просвещенную эпоху многие читатели «Илиады» не могли не ощущать, что перед ними не просто иная политическая карта, не просто иной, с одной стороны, героизированный, а с другой — менее цивилизованный быт, но и черты особой цивилизации, чего-то такого, что не должно исчезать по мере того, как одно племя вытесняет другое и одно государство отнимает у другого гегемонию. Гомеровские герои сражаются на колесницах, они пользуются бронзовым, а не железным оружием, масштабы и характер коалиции греческих государств, выступивших против Трои, предполагают такой уровень политической координации, который в историческое время стал реальным для греков только в V в. до н. э.
Некоторые отголоски подобного читательского восприятия дошли до нас. Высказывалось мнение, что размах экспедиции, богатство Микен, могущество царя Агамемнона — все это на совести поэта. Критики указывали, в частности, на малые размеры Микен. Фукидид возражает им, что этот довод недостаточно строгий. Ведь если бы Спарта была вдруг разорена и от нее уцелели бы только святилища и фундаменты строений, то
у отдаленных потомков, бесспорно, возникло бы сомнение в реальности ее могущества, тогда как, случись то же самое с Афинами, об их могуществе, напротив, они бы составили преувеличенное представление (I. 10. 1—2).
Все же дебаты вокруг Гомера не привели к мысли о том, что может погибнуть не только город или народ, но и цивилизация, и Платон готов принять, в пределах здравого смысла, обычные представления о Троянской войне и дальнейших событиях (Законы. III 682 с—е). Идея периодической гибели людей пришла из ионийской натурфилософии и впервые засвидетельствована у Ксенофана (фр. А 33 Дильс). Натурфилософия с самого начала (с Анаксимандра во всяком случае) занята процессами возникновения и уничтожения и их чередованием и взаимосвязью. По Ксенофапу, суша бывает смешана с морем, периодически освобождается от него и периодически в него погружается. В ходе первого процесса люди возникают, в ходе второго, естественно, погибают. Эта теория еще свободна от какого бы то ни было исторического контекста. Но у Платона были предшественники и в данном отношении.
Откроем Геродота в том месте, где история Египта доведена им до времени, непосредственно предшествующего Саисской династии (664—525 гг. до н. э.). Эту часть рассказа историк завершает следующим образом: по словам египтян и их жрецов, «от первого египетского царя до последнего, которым был жрец Гефеста, прожило 341 поколение людей. . . за это время было в Египте столько же первосвященников и царей. 300 человеческих поколений составляют 10 000 лет* потому что три поколения образуют столетие; остальные 41 поколение сверх 300 — 1340 лет. Таким образом, в течение 11 340 лет не было, по словам жрецов, ни одного человекообразного божества; не было чего-нибудь подобного, продолжали они, ни прежде этога времени, ни при последующих царях Египта. Они говорили также, что за это время солнце четыре раза покидало обычное место восхода, что дважды оно восходило там, где теперь заходит, и дважды заходило там, где теперь восходит. Между тем за то же самое время в Египте. . . не произошло никакой перемены ни в произведениях почвы или реки, ни в свойствах болезней или видах смерти.
Когда несколько раньше историк Гекатей излагал в Фивах свою родословную и соединил род свой в шестнадцатом колене с божеством, жрецы Зевса поступили так же, как и со мною, хотя я и не излагал им своей родословной, именно: они ввели меня в большую залу, показывали и пересчитывали колоссальные деревянные статуи людей; их было точно столько, как я сказал, потому что каждый первосвященник ставит при жизни свое изображение. Жрецы при этом объясняли мне, что каждое из показываемых и пересчитываемых изображений представляет сына своего предшественника-отца; они начали счет с изображения первосвященника, умершего позже всех, подводили меня к каждому, пока не показали всех изображений. Так как Гекатей излагал собственную генеалогию и в шестнадцатом колене связывал ее с божеством, то жрецы после упомянутого перечисления выставили против него свои генеалогии, не допуская при этом, чтобы человек произошел от божества» (II. 142—143).
Не правда ли, мы однажды уже слышали очень похожий рассказ? Ученый грек приехал в Египет, беседует со жрецами, рассуждает о генеалогиях и обнаруживает, что на самом деле он держится детских представлений и ничего не знает о седой древности. . . До ведь эта сцена описана в «Тимее»! (Напомню только, что Геродот писал почти на век раньше).
Сходство еще шире. Как и в «Тимее», здесь упоминаются изменения пути солнца и точно так же отмечается, что жизнь в Египте протекала без катастрофических перемен.
Как все эти мотивы связаны воедино у Платона, мы помним: периодические катастрофы лишают греков той исторической памяти, которой обладают египтяне.
У Геродота явным образом связаны между собой только два мотива и то в порядке простой констатации: солнце меняло свой путь, а природные условия Египта оставались неизменными. Выдающийся знаток греческой пауки и общественной мысли Курт фон Фриц считает, что смысл слов о неизменности условий жизни в Египте состоит в критике мифа о существовании некогда золотого поколения, которое не знало болезней и питалось готовыми плодами щедрой земли.5 Но в таком случае приходится отрывать эти слова от связанной с ними предшествующей фразы об изменении движения солнца
и удивляться неуместности упоминания Нила — этого, как неизменно подчеркивает Геродот, сугубо специфического и важнейшего фактора египетских природных условий. Поэтому я постараюсь обосновать мысль другого почтенного ученого — американца Уильяма Гейделя, который усматривает в приведенном отрывке наличие комплекса идей, связанных между собой, — примерно в том же духе, что и у Платона, — уже в источнике Геродота.6
Речь, разумеется, идет о греческом источнике: рассказ об особенностях Египта не должен быть египетского происхождения. Я не хочу солидаризироваться с теми учеными, которые склонны вообще игнорировать ссылки отца истории на его беседы с жрецами. Но здесь, как и во множестве других случаев, хорошо видно, что Геродот приходил к ним с готовыми уже сведениями и представлениями; в таких ситуациях можно получить подтверждение или опровержение чему угодно, а уточнения могут отражать не какое-то устоявшееся представление, а реакцию собеседника на сведения и мысли, полученные от самого расспрашивающего.*
Вникнем в драматическую ситуацию: грек, побывав в Египте, приходит к убеждению, что история египтян намного протяженней, чем история греков. Он имел основания полагать, что возраст рода человеческого порядка шестнадцати поколений; во всяком случае дальше, в глубь времен — непроницаемая тьма. А в Египте знают об освещенных светом памяти трехстах сорока поколениях!
Как прореагировать на такое открытие? Надо сказать, что реакция во многом зависит от самой постановки проблемы. Пока речь идет о том, какой народ древнее всех на свете, можно гадать и допытываться, кто же древнее — египтяне или фригийцы (Геродот. II. 2), и сознавать, что греки моложе. Но когда речь
заходит об антропогенезе,* то очень нелегко принять мысль, что человеческий род несколько раз, независима п поэтапно, возникал в разных странах. Греки Малой Азии (откуда происходили и Гекатей Милетский, и Геродот Галикарнасский) жили бок о бок с другими народами. Идея единства человеческого рода была для них естественной. Единство же рода закономерно подразумевает единство его происхождения — в век становления натурфилософии во всяком случае. Соотечественник Гекатея Анаксимандр около середины VI в. до н. э. выдвинул первую теорию антропогенеза. Согласно этой теории, люди произошли от рыб, вышедших на сушу (фр. А 30 Дильс).
Но если существует единый человеческий род? имеющий общее происхождение, как совместить это с тем фактом, что в одних странах люди живут уже десять тысяч лет, а в других нет никого, чьи предки появились на свет хотя бы тысячу лет назад? Теория периодических катастроф в соединении с представлением об исключительности природных условий Египта и была призвана разрешить это противоречие. В нашей истории были разрывы, вызванные различными бедствиями. Египет их счастливо избежал. Наши мифы повествуют о них, и прежде всего миф о Девкалионовом потопе. А египтяне преданий о гибели людей от потопа не рассказывают. И можно поверить, что они избежали катастроф — ведь дождей у них не бывает, а от засухи их спасает Нил.** Человек, который во имя истины отказался от гордого сознания того, что его род ведет происхождение от бога, рационалист, внимательно изучивший наследие Анаксимандра, каким мы знаем Гекатея Милетского, вполне был способен развить такого рода систему мыслей.
Древность египетской истории оказалась чрезвычайно преувеличенной, но нас интересует другое: мы видим, что цифры, которые дает Платон для древности войны с Атлантидой, вписываются в рамки, принятые Гекатеем и Геродотом.* Похоже, сам философ принимает их более или менее всерьез — в «Законах» он говорит о неизменности стиля египетского искусства на протяжении десяти тысяч лет (II 656 е). По всей видимости, с Гекатеем—Геродотом согласуется и то место в «Критии», где утверждается, что потоп, обрушившийся на тогдашнюю Аттику, был третьим по счету перед Девкалионовым (112 а). Вспомним, что Геродот говорит о четырехкратном изменении движения солнца.**
Разговор об исчезнувшей цивилизации наряду с вписанной в исторический контекст катастрофой подразумевает также еще два представления: о противоположности между дикостью и цивилизацией и об эволюции от первой к последней.
Представление о пути человечества от дикости к цивилизации — с ее технологией, правом и культурой — было достигнуто греческой мыслью в V в. до н. э. усилиями Протагора, Демокрита и многих других.***
Эта проблематика занимала умы и обсуждалась с разных сторон. Так, наш Критий развивал идею, что в ходе эволюции от «звероподобной жизни» к гражданскому состоянию некий мудрый человек изобрел богов, желая поселить в людях страх перед тайными преступлениями. Было высказано и много других смелых идей. Общую схему такого рода представлений Платон отразил в одном из своих сравнительно ранних диалогов — опять-таки в форме философского мифа, вложенного в уста Протагора (Протагор. 320 с—322 d). Но в «Критии» нечто большее. Там налет подлинного историзма. Древняя Аттика описана не только как идеальное, но как более раннее по своему укладу государство.
Развитие подобного, более конкретного и более глубокого историзма приходится на тот же век. В трудах Геродота и других был собран огромный этнографический материал. Разнообразие обычаев и укладов, открывшееся грекам, помогло заметить и изменения, произошедшие в ходе истории у них самих. Было сделано много замечательных наблюдений. Например, об эволюции манеры одеваться в связи с эволюцией социального уклада (Фукидид. I. 6. 3—5). Геродот, повествуя о далеком прошлом, однажды замечает: в те времена у эллинов еще не было рабов (VI. 137).
Еще раньше предметом исторического интереса стала политическая история. Здесь, как и во многом другом, неоценимую услугу оказала любознательность Гомера и его аудитории. В «Илиаде» и «Одиссее» множество конкретных сведений о различных греческих городах и племенах. Иной облик этнополитической карты в историческое время ставил вопросы, требующие размышлений и разысканий. Противоречивые версии требовали критики. Любой гомеровский вопрос был чреват бездной псевдопроблем и псевдорешений, но он же мог вести и к плодотворным результатам.
Наконец, Геродот обратился к целенаправленному описанию недавних, а Фукидид — современных событий. Причем последний выполнил свою задачу с тщательностью и глубиной, до сих пор вызывающими изумление.
В целом в историческом познании греки совершили такой же рывок, что и в математике, астрономии или географии. Немалого добились они, в частности, и в реконструкции облика минувших эпох. Блестящий
пример таких разысканий дал в начале своей «Истории Пелопоннесской войны» Фукидид. Этот вступительный раздел его труда в древности получил наименование археологии, т. е. рассуждения о ранних, изначальных временах. Чтобы оценить, какой арсенал исследовательских средств и достижений автор «Тимея» и «Критий» мог получить уже в готовом виде, приведем несколько выписок из Фукидида,
«По-видимому, страна, именуемая ныне Элладою, прочно заселена не с давних пор. Раньше происходили в ней переселения, и каждый народ легко покидал свою землю, будучи тесним каким-либо другим, всякий раз более многочисленным, народом. Дело в том, что при отсутствии торговли и безопасных взаимных сношений как на суше, так и на море каждый возделывал свои поля лишь настолько, чтобы было на что жить; никто не имел избытка в средствах, не культивировал землю, потому что неизвестно было, когда нападет на него другой и, пользуясь беззащитностью его жилища, отнимет у него имущество; к тому же каждый рассчитывал, что везде можно будет добыть себе необходимое дневное пропитание. Вот почему все легко снимались с места, и вследствие этого же ни у кого не было ни больших сильных городов, ни вообще каких бы то ни было приспособлений для обороны. Всегда перемене населения подвергались преимущественно наилучшие земли Эллады, именно области, называемые теперь Фессалией и Беотией, также большая часть Пелопоннеса, кроме Аркадии, наконец, все плодороднейшие области остальной Эллады. . .
В древности эллины и те из варваров, которые жили на материке близ моря, а равно все обитатели островов, обратились к пиратству с того времени, как стали чаще сноситься друг с другом по морю. . . Тогда занятие это не считалось еще постыдным, скорее, приносило даже некоторую славу. Доказательство этого представляют еще и теперь те из обитателей материка, у которых ловкость в этом деле пользуется почетом, а также древние поэты, везде предлагающие пристающим к берегу людям один и тот же вопрос: не разбойники ли они? так как ни те, которых спрашивают, не считают занятие это недостойным, ни те, которым желательно это узнать, не вменяют его в порок. Впрочем, жители грабили друг друга и на суше, а во многих частях Эл
лады и до сих пор практикуется старинный образ жизни, именно у локров озольских, этолян, акарнанов и у обитателей пограничного с ними материка. Самый обычай ношения с собою оружия сохранился у этих материковых народов от старинного занятия их разбоем. Дело в том, что жители всей Эллады ходили тогда вооруженные: жилища не были защищены, пути сообщения не безопасны, что и ввело в обычай жить с оружием, как живут варвары. Те части Эллады, в которых ведут еще и теперь такой образ жизни, свидетельствуют о существовании некогда подобных же обычаев и у всех эллинов. . .
Все города, основанные в последнее время, когда мореплавание получило уже большее развитие, а средства имелись в большем избытке, обводились стенами и строились непосредственно на морских берегах; кроме того, в видах торговли и для ограждения себя от соседей все старались занимать перешейки. Напротив, древние города, как на островах, так и на суше, вследствие долго державшегося пиратства, большею частью были построены вдали от моря (ведь пираты грабили и друг друга и всех прочих жителей побережья); и до сих пор города эти расположены внутри материка. Ничуть не меньше занимались разбоем и островитяне, именно карийцы и финикияне. Ведь они заселили большинство островов, чему имеется подтверждение: когда афиняне, во время этой войны, совершая очистительные обряды на Делосе, удалили все гробницы, бывшие на острове, то больше половины погребенных в них покойников оказались карийцами; их признали по вооружению, положенному вместе с ними в могилы, и по способу погребения, до сих пор существующему» (I. 2-8).
Здесь не место еще раз комментировать знаменитые страницы. Достаточно сказать, что у Фукидида в основе своей представлены почти все методы реконструкции прошлого, которыми пользуется современная наука.
Платон унаследовал серьезность и сосредоточенность своего соотечественника, но его интересует не столько происхождение нынешнего уклада и современных политических сил, сколько такие вопросы, как возникновение законодательства, различных форм государства, каковы пути к оптимальному социальному устройству.
Платона очень часто по разным поводам упрекают в антиэмпиризме. На мой взгляд, весьма опрометчиво. Платон, если угодно, метаэмпирист. Он отнюдь не склонен игнорировать факты, но он сосредоточен на обобщениях, принципах и механизмах. Его собственные интерпретации сплошь и рядом производят впечатление отвлеченных идеальных схем. Собственно, так оно и есть. Но при внимательном рассмотрении всякий раз выясняется, что в основу этих схем положены выводы, полученные в результате глубокого размышления над данными опыта и установленными фактами. Соответственно его подход к реконструкции прошлого изобличает в нем скорее философа, глубоко интересующегося историей, нежели человека, занятого собственно историческими исследованиями. Во многом он уступает Фукидиду, но в осмыслении хода истории — социальной, политической и культурной — от дикости к цивилизации он делает заметный шаг вперед.8
Впрочем, нас все это интересует под определенным углом зрения: насколько Платон был в состоянии имитировать древность и исторические изменения — сам, не заимствуя достоверные детали из готового предания? Ответ на этот вопрос был намечен уже в самом начале раздела, но теперь мы можем судить об этом с большей уверенностью. А чтобы картина стала окончательно ясной, уместно, наконец, обратиться к тексту «Законов», где Платон резюмирует свои взгляды о ранних эпохах я ходе культурной эволюции вне какой-либо связи с историей Атлантиды.
Диалог ведут здесь Афинянин и Клиний. Ради экономии места я опускаю имена. Достаточно запомнить, что беседу направляет Афинянин:
«— Скажи, сможешь ли ты определить, сколько времени прошло с тех пор, как существуют государства и объединенные в государства люди?
— Это совсем нелегко.
— Не была ли эта продолжительность огромной и неизмеримой?
— И даже очень. . .
— Считаем ли мы, что древние сказания содержат в известной мере истину?
— Какие именно?
— Относительно частой гибели людей от потопов,
болезней и многого другого, так что осталась лишь незначительная часть человеческого рода?
— Все это любому покажется весьма вероятным.
— Представим же себе один из множества случаев, именно гибель от потопа (κατακλυσμψ).
— И что мы должны об этом думать?
— Что избежавшими тогда гибели оказались чуть ли не исключительно горные пастухи — слабые искры угасающего человеческого рода, сохранившиеся на вершинах. . . Следовательно, мы должны предположить, что пропали и все орудия, а также погибло и все относящееся к искусству государственного управления или к иной какой-либо мудрости, которой с усилием удалось к тому времени достичь. Ибо, дорогой друг, как могло быть открыто что-либо новое, если бы в течение всего времени все это было устроено так, как теперь?
— Новое было скрыто от тогдашних людей на тысячелетия, Лишь тысяча или две тысячи лет прошло с тех пор, как Дедалу стало ясно одно, Орфею — другое, Паламеду — третье, Марсию и Олимпу — все то, что относится к мусическому искусству, Амфиону — все о лире и многое-многое остальное — другим. Все это возникло, так сказать, недавно, чуть ли не вчера. . .*
— Итак, когда случилось это опустошение, дела у людей складывались так: кругом была необозримая страшная пустыня, огромная масса земли; все животные погибли, лишь кое-где случайно уцелели стада рогатого скота да племя коз. Эти стада и доставляли вначале пастухам скудные средства к жизни. . . Однако подобного рода условия повели к возникновению всего нынешнего. . . Но не сразу, а, как это и естественно, мало-помалу, в течение очень долгого времени. . . Железо, медь и все руды слились воедино и скрылись под землей, так что стало очень трудно их извлекать; поэтому редко удавалось тогдашним людям срубить дерево. Если где на горах и находили уцелевшее орудие, то оно из-за частого употребления скоро изнашивалось, нового же взять было негде, пока снова не возродилось среди людей искусство добычи металла. . . Значит, столько же времени или даже долее не существовали тогда и те искусства, для которых нужно
железо, медь и тому подобное. . . И вот в те времена совершенно исчезли во многих местах междоусобия и войны. . . Тогдашние люди любили друг друга и, вследствие покинутости, относились друг к другу доброжелательно; пищу им также не приходилось оспаривать друг у друга, ибо не было недостатка в пастбищах — разве что кое у кого вначале, а этим-то они в то время и жили по большей части. Не могло у них быть и недостатка в молоке и мясе; кроме того, они охотой добывали себе изрядную пищу. В изобилии имели они одежду, постель, жилища и утварь, как обожженную, так и простую; ибо ни одно из искусств, связанных с лепкой и плетением, не нуждается в железе. . . Не правда ли, те люди не нуждались в законодателях? Да этого обычно и не бывает в такие времена: ведь в этот отрезок круговращения у них еще не было письменности, но жили они, следуя обычаям и так называемым стародедовским законам. . . Однако и это есть уже некий вид государственного устройства. . . Мне кажется, все называют тогдашнее государственное устройство династией. Оно и до сих пор встречается во многих местах как среди эллинов, так и у варваров. Гомер рассказывает, что именно так было в месте пребывания Циклопов, говоря:
Нет между ними ни сходбищ народных, ни общих советов;
В темных пещерах они иль на горных вершинах высоких
Вольно живут; над женой и детьми безотчетно там каждый
Властвует, зная себя одного, о других не заботясь.*
. . .Вследствие затруднительного положения, создавшегося после опустошения, люди разделились по родам, с определенным местопребыванием для каждого, причем господствовал старейший, так как он получил эту власть от отца и матери. . . Затем в общение с ними вступает все большее и большее количество людей, составляя большие по размеру сообщества. Прежде всего они обращаются к земледелию на склонах гор, сооружая ограды из терновника наподобие стен в защиту от зверей и образуя одно общее большое жилище. . . эти большие жилища увеличивались за счет первых, небольших. Каждое из меньших сообществ делилось на роды во главе со старейшиной и имело
свои собственные обычаи, возникшие под влиянием раздельного жительства. . . сошедшиеся неизбежно должны были сообща избрать некоторых лиц из своей среды, чтобы те рассмотрели все узаконения, выбрали из них те, которые им больше понравятся, и, ясно их изложив, представили бы на общий совет предводителей и вожаков. . . Сами они должны были получить наименование законодателей, назначить должностных лиц, а государственный строй изменить, введя вместо династий аристократический образ правления или какой-либо род царской власти. . . Я хочу указать теперь и на третью форму государственного устройства, в которой сливаются все виды и состояния государственных правлений и вместе с тем государств.
— Какая это форма?
— Та, на которую вслед за второй указывает и Гомер, так описывая ее возникновение: „Он основал Дарданию, — говорит он где-то, — когда Илион знаменитый
Не был еще на равнине в то время построен, и люди
Жили тогда на предгорьях богатой протоками Иды" *. . .
Так вот, говорим мы, обитателями возвышенностей был основан Илион среди обширной прекрасной равнины, на невысоком холме, омываемом многими реками, стекающими с высот Иды. * *
— Говорят, что так.
— Не правда ли, можно предполагать, что это произошло спустя много времени после потопа?
— Конечно, спустя много времени.
— Потому что люди должны были полностью забыть о только что упомянутом опустошении, если, доверившись каким-то не очень высоким холмам, они решились основать город, несмотря на угрозу многих стекающих с высот рек.
— Ясно, что должно было пройти много времени после несчастья» (III 676 в—682 с). Далее собеседники говорят о разрушении ахейцами Трои, о вытеснении самих ахейцев из Пелопоннеса дорийцами и, таким обра
зом, переходят к историческому времени и вопросу об эффективности изначальных общедорийских установлений.
Картина, воссозданная Платоном, в значительной мере зиждется на умозаключениях. Однако опираются они на знание племенного быта современных Платону народов в сочетании с использованием письменных свидетельств источников, стоящих по времени близко к реконструируемой эпохе. В целом получается нечто достаточно правдоподобное. Построения Платона получили в древности определенное признание: от них отталкивается Полибий (VI. 5), их обсуждает Страбон (XIII. 1. 25), возможно, вслед за Посидонием. Их, конечно, учитывал и Аристотель.
Обратим внимание на ту стадию, на которой Платон остановился. Уже есть город и городское общежитие, но еще не имеет значения мореплавание. На той же стадии находятся и Пра-Афины. Воссоздать ее было тем: легче, что она изображена у Гомера. В самом деле, хотя ахейцы прибыли под Трою по морю, а вся «Одиссея» состоит из морских путешествий, в мире гомеровских поэм (в отличие от того мира, в котором они были созданы) мореплавание еще не является существенным элементом хозяйственной деятельности. Морская торговля здесь, правда, ведется, но она — удел финикийцев.
Что идеальное государство не должно быть причастно мореплаванию, на то были важные идейные мотивы (о них речь в своем месте). Реализуя этот принцип в «историческом» повествовании и сообразуясь при этом с идейно-художественным принципом подражания действительности, Платон и помещает Пра-Афины в соответствующий культурно-исторический контекст.
Но как воплощается сам подобный контекст? Между численностью данного человеческого общества, способом его расселения, типом хозяйственной деятельности и социальной структурой существуют закономерные системные связи. Платон отчасти сознает их, а возможно, и впервые открывает. Вспомним, как он обращает наше внимание на зависимость социальной организации, типов поселений, происхождения законодательства от роста численности данной человеческой популяции. Отчасти же, как и все мы, он воспри
нимает их по реальным историческим образцам. Отсюда эффект историчности.
В самом деле, каким мы должны изобразить государство, в жизни которого не имеют значения море-плавание и морская торговля? Ясно, что мы не будем говорить о гаванях и купцах, ясно, что нет причин помещать главный город на побережье. Страна должна быть пригодной для земледелия, поскольку жизнь в пей основана преимущественно на натуральном хозяйстве (и действительно, Платон приводит разнообразные доказательства того, что девять тысяч лет назад земля Аттики была обширней и плодородней), и вместе с тем не должна быть слишком большой: большая территория — большие богатства (ср. Законы. IV 705 а—b), а здесь они не нужны. Стражи не берут от земледельцев и ремесленников ничего «сверх необходимого» (Критий. 110 d). Поскольку наше внимание приковано к государству как целому и его руководящему слою, страна должна быть компактной и сориентированной на центр. И мы закономерно имеем то, что имеем: на вершине акрополя, тогда более обширного и вверху пологого, живет сословие воинов, а по склонам холма — «ремесленники и те из землепашцев, участки которых были расположены поблизости» (Критий. 112 а—b).
Картина царской области Атлантиды и столицы острова дана по той же топографической схеме, что и древняя Аттика с ее столицей. За одним исключением: тот холм, на котором находится средоточие Атлантиды, лежит посреди равнины, простирающейся на тысячи стадиев. И в соответствии с этим (именно в соответствии, а не в зависимости) мы слышим об огромных богатствах, роскошной гавани, царях и обособленной царской резиденции.
Подведем итоги. Для оживления идеального государства его следовало поместить в историю. Эту, хотя и вымышленную, историю Платон считает нужным писать не как угодно, а «подражая человеческим делам». С разных сторон мы убедились в том, что он обладал интересом к исторической реконструкции и достаточным арсеналом знаний, мыслей и средств, чтобы создать исторически правдоподобную картину.