Нас зовет океан, обегающий щедрые земли.
Гораций. Эподы. 16, 41
Что, собственно, значила Атлантика для греков? Что современники Платона знали о ней?
Прежде всего представление об Атлантике было составной частью их представлений об Океане. У Гомера «круговратно текущий» Океан — река, окружающая весь массив суши. Это представление сохранили и первые греческие географы. На ранних картах Океан изображался «обтекающим землю, которая кругла» словно вычерчена циркулем» (Геродот. IV. 36,* ср. Аристотель. Метеорологика. 362 b). Геродоту эти карты кажутся смешными. Реальные очертания земли, говорит он, совсем не такие, да и существование реки Океан весьма сомнительно — ведь никому достоверно не известно, омывается ли Европа морем с востока п севера, и никто не может сказать, какова та пустыня* что тянется в восточном направлении за Индией (IV. 36-45; II. 23).
Отец истории, как обычно, в ладах со здравым смыслом и фактами. Однако основатели греческой, или, чта в исторической перспективе то же самое, научной, географии менее всего были простаками. Они принадлежали к той блистательной плеяде людей VI в., чья гениальность приводит в изумление всякого, кто знает, чего стоит открытие новых истин. Первую карту обнародовал около середины VI в. до н. э. милетец Анаксимандр —* человек, которому по оригинальности и силе мысли нелегко найти равных во всей обозримой истории. Впоследствии у нас будет повод сказать о возможных причинах того, почему он счел нужным окружить
массив суши водным пространством. Что же касается схематизма и симметрии ранних карт, то в них есть свой резон. Только организованное пространство обозримо. В конце концов и в наших книжках и атласах принято заключать карты в прямоугольные рамки. Упрощенные, зато ясные карты быстро получили распространение и стали важным способом передачи географической информации. Уже на рубеже VI—V вв. до н. э. восставший против персов милетский тиран Аристагор, отправившись в Спарту за помощью, прибыл сюда с медной доской, на которой была вырезана карта всей земли (Геродот. V. 49).
Между Анаксимандром и Геродотом — свыше ста лет. Сложилась Персидская держава, царь Дарий провел знаменитые дороги, совершил поход в причерноморские степи, снарядил экспедицию во главе со Скилаком из Карианды, осуществившую плавание из Индии в Египет. Да и греки не стояли на месте. Географические знания заметно выросли. А если северные и восточные границы Европы и Азии остались неустановленными, то именно поэтому и не было достаточных причин отказываться от старой картографической схемы, тем более что на ее основе «многостранствующий» соотечественник Анаксимандра Гекатей в конце VI в, до н. э. начертил такую карту, которая тщательностью работы вызвала «всеобщее изумление» (фр. Т 12а Якоби). Давно замечено, что Геродот, критикуя карту Гекатея, сам же на нее опирается.
Еще несколько слов об Океане. Если Океан — это река (как говорит Гомер), то имеет ли она другой берег? На этот вопрос трудно дать однозначный ответ. Одиссей пересек Океан (Одиссея. X. 508; XII. 1), но его путь лежал в область особого рода — царство теней. Сходным образом в раннем средневековье была широко принята локализация земного рая по ту сторону Океана, только на востоке. Запредельным областям и положено запредельное место. Что же касается рационалистической географии, то, по-видимому, уже Анаксимандр не считал Океан рекой.
Атлантика, далее, эта та часть океана, с которой поэзия и предания связывали будоражащие воображение рассказы. Одиссею, чтобы вернуться домой, надлежало побывать в царстве теней. Вот что говорит напутствующая его Цирцея:
Ты, Океан в корабле поперек переплывши, достигнешь Низкого брега, где дико растет Персефонин широкий Лес из ракит, свой теряющий плод, и из тополей черных; Вздвигнув на брег, под которым шумит Океан водовратный, Черный корабль свой, вступи ты в Аидову мглистую область.
(Одиссея. X. 508—512)
А в уста самого Одиссея поэт влагает и другой удивительный рассказ:
Скоро пришли мы к глубокотекущим водам Океана;
Там киммериян печальная область, покрытая вечно Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет Оку людей там лица лучезарного Гелиос, землю ль Он покидает, всходя на звездами обильное небо,
С неба ль, звездами обильного, сходит, к земле
обращаясь;
Ночь безотрадная там искони окружает живущих.
(Одиссея. XI. 13—19)
Разумеется, у Гомера нет ясной локализации царства теней и страны киммерийцев. Причем последнюю греки по ряду причин предпочитали находить на севере, а не на западе. Но поскольку в поэме ясно сказано, что Одиссей, попадая в Океан, вплывает в него из моря, а затем соответственно наоборот, то первой естественной ассоциацией для образованного грека классической эпохи был путь через Геракловы столбы во Внешнее, или Атлантическое, море.
В том же направлении устремлялся мысленный взор грека, когда он слышал о Елисейских полях, уготованных Мене лаю:
Ты не умрешь и не встретишь судьбы в многоконном
Аргосе;
Ты за пределы земли, на поля Елисейские будешь Послан богами — туда, где живет Радамант златовласый (Где пробегают светло беспечальные дни человека,
Где ни метелей, ни ливней, ни хладов зимы не бывает, Где сладкошумно летающий веет Зефир, Океаном С легкой прохладой туда посылаемый людям блаженным).
(Одиссея. IV. 562—568)
Ведь Средиземное море уже задолго до Платона стало слишком известным, чтобы оставлять простор для фантазии, тогда как западное направление («веет Зефир») здесь указано вполне определенно.
На крайний запад или северо-запад Геракл ходил за яблоками Гесперид. В Испанию, к берегу Океана, он пришел за коровами Гериона, и здесь — желая обозначить то ли предел своего пути, то ли границу между Европой и Ливией (Африкой) — воздвиг Геракловы столбы.
Где-то здесь должен был находиться и Атлант, «которому ведомы моря Все глубины и который один подпирает громаду Длинноогромных столбов, раздвигающих небо и землю» (Одиссея. I. 51—53).
Современниками Платона эти рассказы были интересны как художественный вымысел. Впрочем, как такой вымысел, за которым, возможно, стоит что-то подлинное — ведь почти ничего достоверного о пространствах, идущих от края Европы, не было известно.
В самом деле, что, наконец, реального знали греки к середине IV в. до н. э. об Атлантике?
Они знали, что она образует единый водный бассейн со Средиземным морем и морями Индийского океана (ибо грекам стало известно о плавании финикийцев вокруг Африки). Они знали Атласские горы и то, что северо-западное побережье Африки населяют племена, еще не достигшие цивилизации. На европейской стороне за Гибралтаром они могли назвать несколько рек, племен и населенных пунктов на юге Испании. О западном побережье Пиренейского полуострова, о побережье современной Франции они имели уже самое смутное представление. Никто не знал, как далеко на запад и на север простирается Атлантическое море, зато среди греков распространяется стойкое убеждение, что это море недоступно для плавания из-за мелей, водорослей, безветрия, морских чудовищ. . . Так или иначе — непроходимо: это была общая точка зрения, которую мы со временем рассмотрим специально.
Греки были умелыми и неробкими мореходами. С середины VIII в. до н. э. шел процесс, получивший название Великой колонизации, в результате которого греческий мир раскинулся на тысячи километров от побережья Грузии до Испании и от нижнего течения Дона до Северной Африки.1
Согласно Геродоту, «первые из эллинов стали совершать далекие путешествия по морю» жители малоазийского города Фокеи и они «открыли Адриатический залив, Тиррению, Иберию и Тартесс» (I. 163). Около
600 г. до н. э. фокеяне основывают Массалию (современный Марсель) — самое дальнее из значительных поселений греков на западе. А упомянутый Геродотом Тартесс — это область уже за Гибралтарским проливом, лежащая на побережье и в долине реки Гвадалквивир. Дальше фокеяне не продвинулись. Намного позднее уроженец Массалии Пифей совершил знаменитое плавание к северу Европы: оно состоялось не менее четверти века спустя после написания «Тимея» и «Крития». А что в более раннюю эпоху?
Сохранилась традиция о плавании Евтимена, соотечественника Пифея, в южном направлении. В связи с ней существует много неясностей и много рискованных конструкций. Мы можем все это оставить в стороне, поскольку то, что сами древние знали об этом путешествии, касалось исключительно побережья Ливии и проблемы истоков Нила, но не Атлантики. Гораздо интереснее для нас возможные отголоски ранних сведений об Ирландии, Британских островах и побережье Бискайского залива в сочинении Авиена «Морские берега». Руст Фест Авиен весьма поздний автор. Он писал во второй половине IV в. Его сочинение — это поэма, написанная не по-гречески, а на латыни. Тем не менее он сохранил для нас следы представлений греков второй половины VI в. до н, э., относящихся к Пиренейскому полуострову и Атлантике. Около века назад Карл Мюллеихоф показал, что значительная часть сведений, сообщаемых Авиеном о побережье, от Атлантики вплоть до Массалии, восходит к древнему периплу (описанию плавания). Мюлленхоф полагал, что перипл этот финикийский.2 Позднее Адольф Шультен привел убедительные доводы в пользу того, что перипл греческий. По мнению Шультена, он принадлежит некоему массалиоту (Шультен готов связать его с Евтименом) и составлен около 530 г. до н. э. Тот же Шультен считает, что Авиен, правда, сам не читал перипл, но пользовался им через вторые руки.3 Надо сказать, что отделить на основе поэмы Авиена представления VI в. от позднейших напластований — задача подчас головоломная, а иногда и вовсе нереальная. Так или иначе бросается в глаза следующее: обо всем, что находится к северу от юго-западного выступа Испании, сведения самые общие и весьма смутные. Отсутствуют какие-либо характерные подробности, указывающие на непосредствен
ное знакомство с описываемыми областями. Единственное, что вырисовывается с определенностью: в Океане есть какие-то острова. Как мы помним, об островах в Атлантическом море говорится и у Платона (Тимей. 24 е—25 а).
Однако ценность для наших целей поэмы Авиена этим не исчерпывается. Авиен единственный сохранил сколь-либо подробные сведения о морской экспедиции в Атлантику карфагенян под началом Гимилькона: «Пуниец Гимилькон, который сообщает, что сам он на себе все это испытал на деле, с трудом доплыв сюда, говорит, что сделать такой путь возможно только в четыре месяца; тут нет течений ветра, чтобы гнать корабль; ленивая поверхность тихих вод лежит недвижно. Надо прибавить вот что еще: среди пучин растет здесь много водорослей и не раз, как заросли в лесах, движенью кораблей они препятствуют. К тому же, по его словам, и дно морское здесь не очень глубоко, и мелкая вода едва лишь землю покрывает. Не раз встречаются здесь стаи морских зверей, и между кораблей, ползущих очень медленно, с задержками, ныряют чудища морей» (116—129).
«Далее на запад. . . море безбрежно, как говорит Гимилькон; широкие расстилаются во все стороны его пучины. Никто не доходил до этих вод, никто на эти моря не посылал своих кораблей, потому что, по его словам, нет там потоков воздуха, дующих с высот, чтобы гнать корабль вперед, никакое дыхание небес не помогает парусам. Отсюда, говорит он, мрак одевает воздух, как будто какое одеяние, всегда густой туман нависает над пучиною, и сумрачные дни не разгоняют туч» (380—389).
«По старинному обычаю его зовут Океаном, но и иначе дают ему имя Атлантического моря. Его пучины раскрываются на огромное пространство и широко разливаются в беспредельном очертании берегов. По большей части глубина вод его настолько мелка, что едва покрывает лежащие под ней пески. Над поверхностью воды поднимаются густые водоросли, и ил мешает здесь течению. Огромное количество чудищ плавает здесь в море, и от этих морских зверей великий страх объем-лет эти земли. В древности пуниец Гимилькон рассказывал, что сам их видел на волнах Океана. . . Все эти
подробности переданы с древнейших времен нунийскими анналами за долгие века» (403—415).
Что и говорить, в сообщениях, приписываемых Гимилькону, мало информации и много чудес. Казалось бы, они могли попасть к Авиену из богатой античной парадоксографической литературы — сборников всяких диковинок, и в пору было бы усомниться в реальности записок Гимилькона, а то и его плавания. Однако такие заключения были бы поспешными.
Во-первых, у нас есть все-таки еще одно свидетельство о Гимильконе: «В эпоху расцвета карфагенского могущества Ганнон, совершив путь от Гадеса до пределов Аравии и обратно, дал описание этого плавания, как и посланный в это же время для изучения пространств за пределами Европы Гимилькон» (Плиний. II. 169). Греческая версия перипла Ганнона, хотя и не полностью, дошла до нас и не дает никаких причин сомневаться в реальности карфагенского плавания вдоль западного берега Африки (Плиний неточен, говоря «до пределов Аравии»). Надо сказать, что описание этого реального плавания содержит куда как более красочные и интригующие подробности, чем связанные с плаванием Гимилькона. Так не было бы, если бы рассказ об экспедиции Гимилькона был просто сочинен как парный к сообщениям об экспедиции Ганнона.
Во-вторых, уже у греческих поэтов V в. до н. э. мы находим отголоски сообщений Гимилькона. Пиндар уподобляет достижения воспеваемого им атлета пределам мыслимого пути.
«И если сын Аристофана, чьи дела подстать красоте, достиг высшей доблести — то нелегко идти дальше непроходимым морем за Геракловы столбы, которые воздвиг герой и бог славными свидетелями предельного плавания: смирил он в море исполинских зверей, отыскал потоки на отмелях — там, где достиг последнего рубежа — спутника возвращения, и указал пределы земли» (Немейские песни. 3. 19—26).*
Поэт позволил себе по крайней мере еще дважды прибегнуть к этому выразительному сравнению: «в доблестях людских Ферон ныне достиг предела, коснувшись Геракловых столбов» (Олимпийские песни. 3. 43— 44); «досягнувши мужеством до Геракловых столбов»
(Истмийские песни. 4. 13). Геракловы столбы в большой мере реалия поговорки, нежели географии. Однако в первом случае метафора развернута и описывает, каков он — предел земли. Тут, собственно, две характеристики: морские чудища и мелководье — море, уже неотличимое от болота (τέναγος). Борьба с чудищами — обычное занятие Геракла, но о достижениях в области навигации такого не скажешь. Между тем оба мотива присутствуют в сообщениях Гимилькона, объединенные общей темой непроходимого моря. Это совпадение не должно быть случайным еще и потому, что Пиндарово описание западных пределов земли предстает перед нами звеном в обширной традиции.
«Я достигла бы усаженного яблонями берега певиц Гесперид, где владыка моря назначил конец пути морякам по порфировым водам, определяя священный рубеж неба, которое держит Атлант», — читаем мы у Еврипида (Ипполит. 742—744; ср. 1053—1054).
Современник и соотечественник Еврипида Евктемон в недошедшем до нас сочинении писал о море за Геракловыми столбами: нагруженные корабли не могут достичь этих мест вследствие мелководья и жирного прибрежного ила (Авиен. 364—365).
Автор перипла, приписанного Скилаку из Карианды и созданному приблизительно в то же время, что и «Тимей», указывает: «За Геракловыми столбами на европейской стороне многочисленные торговые стоянки карфагенян, а также ил, приливы и открытое море» (Псевдо-Скилак. 1).
«За Столпами море мелко из-за ила», — говорит как об общеизвестном факте Аристотель (Метеорологика. 354а) — и безветренно, добавляет он.
О водорослях удивительной величины в море за Геракловыми столбами говорит ученик Аристотеля Феофраст (Исследование о растениях. IV. 6. 4.). Говорит о них и Псевдо-Скилак: «От Геракловых столбов до острова Керны 12 дней плавания (вдоль африканского берега. — Д. Я.). А по ту сторону Керны плыть более невозможно из-за мелководья, ила и водорослей» (112).
О морских чудовищах также упоминает ряд писателей.
Становится бесспорным то, что можно было предполагать с самого начала: подробности географического
характера Пиндар не сочиняет, он берет их из авторитет· ного источника, от которого зависят и другие писатели и в котором более или менее полно был представлен свод причин, объясняющих невозможность плавания в Атлантическом море. Таким источником, скорее всего, было «Описание земли» Гекатея, составленное лет на тридцать раньше предполагаемой даты III Немейской песни (475 г. до н. э.). «Многостранствующий» Гекатей, очевидно, сумел что-то узнать о результатах плавания Гимилькона. Сам «перипл Гимилькона» был введен в оборот позже. Источник Авиена (414—415) ссылается на пунийские (карфагенские) анналы.
Не будем упускать из виду, что географические сведения распространялись и легко усваивались также посредством карт. По ироническому замечанию Плутарха, «историки в описаниях Земли все, ускользающее от их знания, оттесняют к самым краям карты, помечая на полях: „Далее безводные пески и дикие звери“, или: „Болота Мрака", или: „Скифские морозы“, или: „Ледовитое море“»(Тесей. I). Я привел литературный перевод. Но для наших целей потребуются уточнения и пояснения. Конечно, за полтысячелетия, отделяющего время Плутарха от времени Платона, географический кругозор древних сильно расширился. Так, «замерзшее море» появилось на картах не раньше плавания Пифея. С другой стороны, известно, что в целом картографическая традиция была весьма консервативной, к тому же Плутарх говорит о старой доброй привычке. И действительно, если вглядеться, в первой половине Плутархов а перечня можно обнаружить знакомый комплекс представлений о западных пределах земли. Буквально там сказано: «Пески, безводные п изобилующие зверьми». Не следует думать о пустыне, хотя слово θΤνες («пески») само по себе может обозначать ее так же, как и береговые пляжи или морское дно* Никто не станет утверждать о «безводной пустыне», что она «изобилует зверьми». При том, что слово ανυδρος («безводный») в языке систематически использовалось для указания не на полное отсутствие воды, а на ее недостаток, здесь должен возникать образ сплошного обмеления. А теперь вспомним рассказ Гимилькона: «мелкая вода едва лишь землю покрывает»; «не раз встречаются здесь стаи морских зверей»; вода «едва покрывает лежащие под ней пески. . . ил мешает здесь
течению», «огромное количество чудищ плавает здесь в море».
Что касается «Болот Мрака», то в оригинале стоит слово ^ηλός, не имеющее однозначного эквивалента в русском языке; оно обозначает ту или иную увлажненную природную массу — грязь, глину, ил, и мы условно повсюду передаем его именно последним словом. Этот «ил» назван у Плутарха «непроглядным» (άϊδνός), что может указывать и на то, что ему нет ни конца, ни краю, п на то, что он лежит среди густого тумана. И то и другое опять-таки соответствует рассказу Гимилькона. Кроме того, мы располагаем свидетельством, позволяющим точно установить, где на древних картах располагалась соответствующая надпись. Словарь Гезихия, составленный на исходе античности, разъясняет, что такое πηλός άϊδνός: «это место около Ливии и границ Океана», т. е. имеется в виду пространство против северо-западного побережья Африки, против горы Атлас — Атлантическое море. Очевидно, Плутарх донес до нас авторитетную картографическую традицию, которая должна восходить к тому же времени, что и распространение сведений о море за Геракловыми столбами. Закономерно думать о карте Гекатея.
Итак, географические представления греков классической эпохи о море за Геракловыми столбами вырисовываются следующим образом.
1. Море к западу занимает огромное, необозримое пространство. Для нас, с детства привыкших видеть на глобусах и картах Средиземное море в соседстве с Атлантическим океаном, это нечто само собой разумеющееся. Для греков подобное представление было новым, и оно позволило Платону найти в Атлантике место острову, по размерам спорящему с материком.
2. Море за Геракловыми столбами трудно для плавания и с какого-то момента становится непроходимым из-за мелководья, ила и водорослей. Это представление, наоборот, для нас кажется неожиданным и специфически связанным с историей Атлантиды, тогда как для современников Платона оно как раз было тривиальностью.*
3. Препятствует плаванию здесь и безветрие.
4. В море плавают наводящие страх морские животные.
5. В Атлантическом море находятся какие-то острова.
6. Область Геракловых столбов является краем мира — по крайней мере нашего мира, того, в котором разворачиваются все актуальные для нас исторические события. Если дальше что-то и есть, то это уже другой мир. Исократ, желая выразить, сколь безразличны, по его мнению, спартанцам поучения афинских интеллектуалов, делает это следующим образом: они «обратят на те речи, которые здесь пишутся, не больше внимания, чем на то, что говорят за Геракловыми столбами» (XII. 250).
препятствием. Страбон (III. 1. 9) упоминает Цепионову башню — маяк, построенный близ устья Бетиса (Гвадалквивира), чтобы предохранить моряков от этой опасности. Выйдя за пределы Средиземноморья, греки (как и финикийцы) столкнулись с впечатляющим явлением океанских приливов и отливов, которое могло дать богатую пищу фантазии. Квинт Курций Руф, римский историк I в., опираясь на греческие источники, описал впечатление воинов Александра, столкнувшихся с этим явлением в устье Инда. «Было около третьего часа, когда в положенный срок океан стал надвигаться и теснить реку назад. Сначала течение ее остановилось, а затем она потекла вспять с большей силой, чем низвергающиеся отвесно водопады. Людям была неведома природа морской пучины, и им казалось, что они видят чудо и знамение божьего гнева. Все больше вздымалось море, заливая поля, незадолго до того сухие. Вот уже корабли вознеслись на гребне волн и весь флот рассеялся, а испуганные люди, сраженные неожиданным бедствием, со всех сторон стали сбегаться к судам. . . Рассеянные корабли частью находились в глубокой воде, заполнившей долины, частью сидели на мели, — там, где волны едва покрывали возвышенности, — как вдруг произошло новое потрясение, еще большее первого: море стало отступать, мощно устремились отступающие волны к прежнему своему месту, снова обнажая земли, незадолго до того залитые водой. Тогда корабли, оставшись на суше, одни — накренились вперед, другие — полегли на бок; ноля были усеяны поклажей, оружием, обломками оторванных досок и осколками весел. Воины не решались ни ступить на берег, ни оставаться на кораблях, ожидая еще худшего, чем все происшедшее. Они не верили глазам своим: кораблекрушение на суше, море в реке! И не видно было конца бедствиям: не зная, что новый прилив вскоре вернет морские воды, которые снимут корабли с мели, воины предчувствовали голод и самое худшее. Там и сям ползали страшные морские звери, покинутые волнами» (IX. 9—22 (цит. по: Зубов В. П. Аристотель. М., 1963. С. 16). Ср.: Арриан. Поход Александра. VI. 19 1-2).
Подводя итог, я хотел бы прибегнуть к сравнению. Для древних область за Геракловыми столбами была примерно тем же, что для нас Марс или обратная сторона Луны до эпохи освоения космоса, и в смысле интригующей неизвестности, и в смысле соотношения положительных знаний и домыслов. Были факты, с которыми необходимо считаться, были данные, которые при желании могли сойти за факты, и при всем этом оставался широкий простор воображению. Услышать,, как обстоят там дела, было интересно, проверить — почти невозможно.
Платон учитывает все это. Он опирается на интерес к западным пределам мира, на распространенные сведения об Атлантическом море и на скудость их. Локализация Атлантиды в море за Геракловыми столбами позволяет ему последовательно держаться мнимой достоверности и при этом получить пространство для такой державы, которая требуется для величайшего подвига, подобающего совершенному государству.
Как мы помним, Платон ссылается на то, что по морю за Геракловыми столбами невозможно плыть — оно слишком мелко. Этот мотив послужил предметом для интересной статьи Уильяма Гейделя.4 Он решил привлечь к его рассмотрению один из эпизодов геродотовского повествования о деяниях легендарного фараона Сесостриса. Жрецы рассказывали, говорит Геродот, что Сесострис «первый вышел из Аравийского залива на длинных кораблях и покорил жившие вдоль Эритрейского моря народы; он шел все дальше, пока не достиг моря, неудобного для плавания по причине мелей» (II. 102). Как далеко заплыл Сесострис? (Разумеется, мы спрашиваем о Сесострисе легенды, а не обсуждаем реальный поход). Напомним, что Аравийский залив — это современное Красное море, а греческое Эритрейское («Красное») море — это акватория северной части Индийского океана от Аденского пролива до Индии, или по терминологии, принятой в европейских странах, Аравийское море. А теперь продолжим цитату из Геродота: «Тогда он возвратился в Египет и, как рассказывают жрецы, собрал большое войско; затем выступил в поход по суше, покоряя себе каждый народ, какой
встречался ему на пути». В каком направлении двинулся Сесострис? По-видимому, в том же, что и плыл. Недостающее уточнение Гейдель находит у Диодора Сицилийского, рассказ которого о Сесострисе систематичнее и полнее, близок к геродотовскому в целом, но кое в чем с ним расходится. Версия Диодора звучит так: «Первым в этих краях занявшись снаряжением длинных судов, он послал флот из четырехсот кораблей в Эритрейское море, приобретя острова, лежащие в этих местах, подчинив прибрежные части материка вплоть до Индии. Сам же, выступив с войском по суше, завоевал всю Азию. Ведь он прошел не только по землям, которые впоследствии захватил Александр Македонский, но и по тем, которые тот не достиг. Он и Ганг перешел и прошел как всю Индию вплоть до океана, так и землю скифских народов вплоть до Танаиса, отделяющего Европу от Азии» (I. 55. 2—4).
Гейдель полагает, что писатель, которого использует Диодор, в основном передает старый рассказ и следует тому же источнику, что и Геродот. Однако в основе повествования Диодора лежит своего рода историкополитический роман на тему, как созидаются великие царства, — нечто вроде «Воспитания Кира» Ксенофонта. Его автор, возможно, опирался на источник Геродота, а возможно, конструировал, исходя из самого Геродота. Так, расхождения между двумя цитированными выше отрывками производят впечатление уточнений, взятых не из других свидетельств, а из собственной головы. Во всяком случае попытки восстановить по Диодору изначальное ядро традиции не дадут надежных результатов. Поэтому лучше опираться на текст самого отца истории.
Итак, Сесострис подчинял все народы на своем пути. «Так прошел он материк, пока наконец из Азии не перешел в Европу, где покорил скифов и фракийцев» (Геродот. II. 103). Где он пересек границу? Геродот говорит, что Сесострис всюду в память о своем походе воздвигал мемориальные столбы. Историк сам видел такие столбы в Палестине, а в Ионии есть рельефные изображения Сесостриса, говорит он (II. 106), описывая затем памятники, оставленные в действительности древними хеттами. Можно подумать, что путь Сесостриса в Европу лежал через Палестину, Малую Азию и Геллеспонт. Но мы ошибемся. На этом пути мы сначала попадаем
к фракийцам, а затем уже к скифам, и фракийцы никак не окажутся последним народом, в землю которого пришло египетское войско. Между тем, дойдя до фракийцев, Сесострис «повернул назад» (II. 103). Куда? К Фасису — Гекатеевой границе Европы и Азии (реке, соединяющей, по Гекатею, Черное море с Каспийским «заливом»). Значит, первоначально египетское войско двигалось в глубь Азии, на восток, покоряя на своем пути все народы, пока ему, наконец, не осталось ничего другого, как обратиться к завоеванию Европы. Следовательно, и по источнику Геродота Сесострис прошел через всю Азию, достигнув восточных пределов мира.
На многих примерах можно показать, что ссылкам Геродота на египетских жрецов не следует придавать. большое значение. В рассказе о походах Сесостриса мы наблюдаем несвойственный им географический кругозор. Фараона Сесостриса не было. Образ этот собирательный. И хотя толчком для фантазии греков должны были послужить, конечно, рассказы самих египтян об их славных походах, то, что мы имеем, — греческая обработка. Гейдель пункт за пунктом приводит доводы в пользу того, что источником Геродота является Гекатей Милетский.
Но если Сесострис дошел до края Азии, то, вероятно, и плыл он до ее края. Гейдель указывает в этой связи на интерес Гекатея к границам континентов и к вопросу о пределах земли, ссылается на тенденцию ранних географов к «симметричной аранжировке» географической карты и заключает, что, судя по всему, писатель, к которому восходит рассказ Геродота, поместил мели на восточном рубеже земли симметрично мелям на рубеже западном.
Это предположение выглядит весьма правдоподобным. Но почему оно нам интересно? Дело в том, что Гекатея, говорит Гейдель, волновала еще одна проблема, время от времени поднимавшаяся на протяжении всей истории античной географии: проблема существования сухопутного моста между Азией и Африкой. Плавания финикийцев вокруг Африки и Скилака от устья Ганга (по другим интерпретациям — Инда) до Египта привели Гекатея к убеждению, что такого моста, за исключением Суэцкого перешейка, не существует и что континентов, таким образом, три — Европа, Азия и Ливия (Африка).
А мели? Не являются ли они остатками того сухопутного моста, который некогда соединял Азию и Ливию, благодаря которому и в Индии и в Ливии водятся слоны, а в индийских реках, как и в Ниле, плавают крокодилы? На заре античной науки выдвигались самые смелые идеи.
И если Платон воспользовался рассуждениями Гекатея о мировых катаклизмах и защищенности от них Египта, не обязан ли он ему же идеей о погружении в пучины океана огромного массива суши?! Или, безотносительно к Гекатею: не обязана ли история Атлантиды теории затопления сухопутного моста между Африкой и Азией?
Что сказать об этой изобретательной гипотезе? Я думаю, Гейдель привлек внимание к действительно плодотворной теме: история Атлантиды и ионийская наука. Однако его конкретное предположение мне представляется неверным. Прежде всего он выстраивает слишком длинную цепь допущений, причем самым проблематичным в ней оказывается самое важное звено: идея, что мели на востоке и западе могли быть интерпретированы как остатки сухопутного моста между континентами. Правда, по некоторым данным, мысль о шарообразности Земли выдвинул уже старший современник Гекатея — Пифагор. Не будем обсуждать здесь вопрос, сколь основательно принимаются или отвергаются соответствующие свидетельства. Важно то, что гипотеза шарообразности Земли родилась, судя по всему, как космологическая и перенос ее из космологии в географию, как справедливо отмечает сам Гейдель, не был автоматическим. Если, далее, именно Гекатей четко очертил границы континентов и настаивал на том, что они со всех сторон окружены водой (он считал, что и Нил связан с океаном), то странно как раз от него ждать каких-то компромиссов с идеей сухопутного моста: столь привычный для нас компромиссный подход как раз не характерен для ранней греческой науки. Весьма возможно, что любопытный факт симметричного существования на востоке и западе непроходимого вследствие недостаточной глубины моря должен был потребовать какого-то общего осмысления. Но почему недостаточная глубина — свидетельство о затонувшей суше? Более вероятный контекст для подобного осмысления другой. Ионийскую пауку серьезно
занимали отношения между землей и морем в ходе эволюции земной поверхности. Некоторые ее представители изображали их следующим образом: «Первоначальная влага занимает все место вокруг земли; она высушивается солнцем, и ее испаряющаяся часть создает движения воздуха, повороты Солнца и Луны, а остающаяся — представляет собой море, и море, высушиваемое, становится меньше и когда-нибудь все станет сухим» (Анаксимандр. Фр. А 27. Дильс). Не будем гадать о деталях, но подобная проблематика кажется более подходящей для интерпретации того «факта», что по краям земли симметрично располагаются мелкие моря.
Гипотезу Гейделя не подтверждают и платоновские тексты. Да, Атлантида и другие острова — мост к противоположному материку. Но к какому? Из всего видно, что не к азиатскому. Даже если Платон держится взгляда Гекатея, что Каспийское море — это не замкнутый водоем, а Северный залив Океана и что оно соединяется с Черным морем рекой Фасис, по которой, таким образом, проходит подлинная граница между материками, даже в этом случае Азия останется нашим миром, где живут малоазийские греки и где раскинулась Персидская держава. Тот же, платоновский материк отчетливо противопоставлен ему. Так что география «Тимея» никак не связана с идеей сухопутного моста между Ливией и Азией.
Надо сказать, что платоновская география вообще весьма загадочна. Подробней она изложена в «Федоне», но опять же в форме мифа. Взгляд, которого Платон, кажется, впрямь держится всерьез, тот, что «Земля очень велика и что мы, обитающие от Фасиса до Геракловых столпов, занимаем лишь малую ее частицу», «мы теснимся, — говорит он, — вокруг нашего моря, словно муравьи или лягушки вокруг болота, и многие другие народы живут во многих иных местах, сходных с нашими» (109 а—b).
Согласно «Федону», Земля — это огромный шар, который находится посреди неба и при однородности среды и собственном равновесии не нуждается в какой-либо опоре. Мы занимаем одну из земных впадин, «как если бы кто-то, обитая на дне моря, воображал, будто живет на поверхности, и, видя сквозь воду Солнце и звезды, море считал бы небом» (109 с). В нашу впадину
постоянно стекают осадки в виде тумана, воды и воздуха. «. . .Все наши местности размыты и изъедены, точно морские утесы, разъеденные солью». В море же «ничто достойное внимания не родится, ничто, можно сказать, не достигает совершенства, а где и есть земля — там лишь растрескавшиеся скалы, песок, нескончаемый ил и грязь — одним словом, там нет решительно ничего, что можно бы сравнить с красотами наших мест. И еще куда больше отличается, видимо, тот мир от нашего!» (110 а).
«. . .По слабости своей и медлительности мы не можем достигнуть крайнего рубежа воздуха. Но если бы кто-нибудь все-таки добрался до края или же сделался крылатым и взлетел ввысь, то, словно рыбы здесь, у нас, которые высовывают головы из Моря и видят этот паш мир, так же и он, поднявши голову, увидел бы тамошний мир. И если бы по природе своей он был способен вынести это зрелище, он узнал бы, что впервые видит истинное небо, истинный свет и истинную Землю» (109 е).
Какова же истинная Земля? Формально именно здесь и начинается «миф» (110 b), но переход к нему столь плавный, что границы между «мифом» и «логосом» остаются весьма зыбкими.
«. . .Та Земля, если взглянуть на нее сверху, похожа на мяч, сшитый из двенадцати кусков кожи и пестро расписанный разными цветами. Краски, которыми пользуются наши живописцы, могут служить образчиками этих цветов, но там вся Земля играет такими красками, и даже куда более яркими и чистыми. . . подобные ей самой вырастают на ней деревья и цветы, созревают плоды, и горы сложены по ее подобию, и камни — они гладкие, прозрачные и красивого цвета. Их обломки — это те самые камешки, которые так ценим мы здесь: наши сердолики, и яшмы, и смарагды, и все прочие подобного рода. А там любой камень такой или еще лучше. . . Всеми этими красотами изукрашена та Земля, а еще — золотом, и серебром, и прочими дорогими металлами. Они лежат на виду, разбросанные повсюду в изобилии, и счастливы те, кому открыто это зрелище.
Среди многих живых существ, которые ее населяют, есть и люди: одни живут в глубине суши, другие — по краю воздуха, как мы селимся по берегу моря,
третьи — на островах, омываемых воздухом, невдалеке от материка. Короче говоря, что для нас и для нужд нашей жизни вода, море, то для них воздух, а что для нас воздух, для них — эфир. Зной и прохлада так у них сочетаются, что эти люди никогда не болеют и живут дольше нашего. И зрением, и слухом, и разумом, и всем остальным они отличаются от нас настолько же, насколько воздух отличен чистотою от воды или эфир — от воздуха. Есть у них и храмы, и священные рощи богов, и боги действительно обитают в этих святилищах и через знамения, вещания, видения общаются с людьми. И люди видят Солнце, и Луну, и звезды такими, каковы они на самом деле. И спутник всего этого — полное блаженство» (110 b—111 с).
Вот в каком контексте в «Федоне» выступает идея другого материка! Но имеет ли она вообще отношение к тому, о чем идет речь в «Тимее»? Там «истинный материк» лежит как будто в одной плоскости с нашим миром: до него можно было добраться, перебираясь с острова на остров. Здесь же он для нас то же, что для рыб суша: какие острова помогут достичь его? И все же несомненна общность мотивов: другой, недоступный, подлинный материк, причем оба раза подчеркивается, что все море по нашу сторону Геракловых столбов — лишь небольшой водоем. В обоих случаях наряду с материком упоминаются и острова по ту сторону. Перед нами две разработки одной схемы. Их можно даже гармонизировать: наш мир со всех сторон окружен морем, которое, — словно горное озеро, покрытое туманом, — лежит у отрогов настоящего материка. Но подобная гармонизация не так уж необходима. Вероятно, если бы у Платона была цельная, ясная теория строения земной поверхности, он не стал бы прибегать к форме мифа. А вот что из сопоставления «Тимея» с «Федоном» можно вывести с большой долей определенности: для Платона «истинный материк» существует прежде всего потому, что этот — ложный. Его образ-концепт в одном ряду со знаменитой картиной пещеры, где люди, заключенные в оковы, судят о мире только по теням, отбрасываемым светом на расположенную перед ними стену, и эти люди — мы (Государство. VII 514 и след.), с парадоксальным определением философии как искусства умирания и тела как оков стремящейся к познанию истины души (Федон); это одно из
выражений важнейшего платоновского учения, что чувственно воспринимаемый мир — лишь искаженное отражение подлинного мира.
И все-таки об «истинном материке» в «Тимее» говорятся слишком определенные вещи, чтобы довольствоваться причислением его к кругу платоновских символов. О нем сказано, что он окружает «истинное море». Что здесь имеется в виду? Если тот материк окружает море, лежащее за Атлантидой, и при этом, очевидно, нигде не граничит с нашим миром, мы опять же приходим к картине кругового океана, который, правда, оказывается замкнутым водоемом.
Подходя к словам Платона педантически, следовало бы заключить, что путь к истинному материку лежит не только через западное, но и какое угодно направление, а это, конечно, расходится с непосредственным читательским впечатлением. Наше воображение вслед за авторским движется с острова на остров — от Геракловых столбов к материку. Теория и живая фантазия здесь сталкиваются, и, поскольку первая представлена как необязательная, вторая легко берет верх. Выбор направления закономерен. Западный край земли наиболее достоверный и осязаемый. Это единственный доподлинно известный край и за ним — море. Кроме того, завладевающая воображением призрачная реальность должна быть далеким близким. Что за интерес, если между нами и ними лежат банальные цивилизации и государства, как было бы в восточном или южном направлении? Здесь же греки сами приблизились к рубежам, а пограничный племенной мир Европы в силу своей аморфности был как бы не в счет.
Таким образом, в географии «Тимея» объединены два самостоятельных мотива — географический (всеобъемлющий материк) и поэтический (другой мир ка «истинном» материке).
Другой мир на другом материке. . . Унаследована или изобретена эта идея Платоном? Мы уже говорили, что Меропия Феопомпа в целом является конструкцией, а не обработкой предания. Заокеанский материк — Земля Кроноса — время от времени всплывает в поздней античной литературе в контекстах, которые обнаруживают связь, с одной стороны, с сообщениями Пифея, а с другой — с литературными тенденциями, характерными для так называемого греческого романа
и родственных ему жанров. Следов древней традиции там нет. Все ранние упоминания об особом материке относятся к IV в. до н. э., и все они так или иначе связаны с Платоном. Кроме «Тимея», «Федона» и «Эпохи Филиппа» Феопомпа следует назвать еще «Послезаконие» — сочинение, либо принадлежащее самому Платону, либо созданное в его школе. Здесь говорится о счастливом уделе, который ожидает мудреца после смерти: «будь то на островах или на материках блаженных» (992 b).* Об островах блаженных существовала обширная традиция, а вот к материку блаженных, пожалуй, единственной параллелью может служить «Федон»: тех, о ком решат, что они прожили жизнь свято, «освобождают и избавляют от заключения в земных недрах, и они приходят в страну высшей чистоты, находящуюся над той Землею, и там поселяются» (114 b—с). Речь идет, конечно, о поверхности «истинной Земли».
Похоже, что поэтический аспект идеи существования заокеанского материка — платоновское изобретение. Правда, оно было хорошо подготовлено. Я имею в виду традицию о легендарных гипербореях. Иногда их помещали прямо на острове, за пределами нашего материка, чаще на его границах, но так или иначе страна и народ гипербореев очень рано стали мыслиться как принципиально обособленные:
Но ни вплавь, ни впешь
Никто не вымерил дивного пути
К сходу гипербореев.
(Пиндар. Пифийские песни. 10. 28—30)
Одна сказочная страна, правда, не образует мир. Платон и здесь имел предшественников. «Он утверждал. . . — сообщает Диоген Лаэртский об Анаксагоре из Клазомен, — что на луне есть дома и даже холмы и долины» (II. 8). Цицерон приписывает этот взгляд другому, еще более раннему философу: «Ксенофан утверждает, что на луне живут и что она представляет собой землю со многими городами и горами» (фр. А 47 Дильс). Судя по тому, что мы знаем о философии Ксенофана, атрибуция Цицерона ошибочна, но она показывает, что в середине I в. до н. э. на этот
взгляд не претендовала ни одна из тогдашних философских школ — ни академики, ни перипатетики, не стоики, ни эпикурейцы — и что, следовательно, он предшествует образованию всех этих школ, старшая из которых — платоновская.
Нам после «Правдивой истории» Лукиана, «Государств Луны» Сирано де Бержерака и моря научно-фантастической литературы идея, что Луна обитаема, покажется тривиальной; для нас, видевших первые шаги Армстронга по лунной поверхности, она к тому же наивная. Но кто станет спорить, что, выдвинутая впервые, она была ошеломляющей? Платону же взгляды Анаксагора, друга Перикла, властителя умов образованных афинян и его собственного внутреннего оппонента, были отлично известны.
Наряду со свидетельством Диогена Лаэртского мы располагаем и любопытнейшим отрывком из сочинения Анаксагора, в котором говорится о людях, у которых есть «населенные города и вещи, возникшие трудом рук, как и у нас, и у них солнце, луна и прочие светила, как и у нас, и земля у них дает обильные и разнообразные плоды, лучшие из которых они собирают и ими живут» (фр. В 4 Дильс). О чем идет речь? О других мирах, возможных или действительно существующих, о микрокосмах, в каждом из которых свернут большой мир, — все это вызывает жаркие споры. То, что интересует нас, бесспорно: Анаксагор рисует иные миры. Заметим только, что к этой картине он приходит, будучи занят не поэзией, а выведением логических следствий из фундаментальных принципов своей философии природы (в этом можно убедиться, обратившись к опущенному здесь контексту его слов).
Утверждения Анаксагора, кажется, встретили отклики. Демокрит, сторонник существования бесконечного числа миров, подчеркивал, что «в одних из них нет ни солнца, ни луны, в других — солнце и луна большие, чем у нас, в третьих— их не по одному, а несколько» (фр. 349 Лурье). Другой младший современник Анаксагора, пифагореец Филолай, учил, что на луне имеются «животные и растения, причем более крупные и более красивые — ведь животные луны в пятнадцать раз сильнее. . . и день там во столько же раз больше» (фр. А 20 Дильс). Идея заселенности луны проникла и в философско-мистическую поэзию. Там, на
луне, учат орфики, «многие горы, и многие грады, и многие кровли» (фр. 91 Керн).
В пифагорейской среде было развито учение об антиподах — обитателях «нижнего» полушария Земли*
Если поэтический аспект идеи «истинного» материка предстает перед нами как платоновское изобретение, подготовленное литературной традицией о гиперборейцах, натурфилософией и отчасти мистикой, то теперь уместно спросить, с каким аспектом, поэтическим или теоретическим, связана тема некогда существовавшего, а теперь утраченного моста? Понятно, утраченный мост интересен как утраченная связь с другим миром, а не как привесок к теории земной поверхности.
Это обстоятельство, кстати, не в пользу гипотезы Гейделя, а приведенный материал поможет оценить еще один его аргумент — связанный со слонами. Эти исполины, полагает Гейдель, не случайно поселены в Атлантиде (Критий. 114 е). Их присутствие служит намеком на географическое учение, о котором мы слышим от Аристотеля: «. . .те, кто полагают, что область Геракловых столпов соприкасается с областью Индии.. * придерживаются не таких уж невероятных воззрений. В доказательство своих слов они, между прочим, ссылаются на слонов, род которых обитает в обеих этих окраинных областях: оконечности ойкумены потому, мол, имеют этот общий признак, что соприкасаются между собой» (О небе. 298а). Однако наличие слонов в Атлантиде естественно вписывается в картину пышной роскоши, природного изобилия, масштабов, присущих этой огромной стране, и, поскольку Атлантида недвусмысленно названа островом, их упоминание не может свидетельствовать о влиянии на Платона идеи сухопутного моста.* Атлантида по размеру больше Азии и Ливии вместе взятых — если там водятся слоны, почему бы им не водиться здесь? Вспомним Анаксагора с его мирами, во всем подобными нашим. И. Д. Рожанский удачно именует такой подход органическим детерминизмом,5 основанным на аналогии (осознанной или нет) с развитием живых существ от зародыша к взрослому состоянию. Как у двух людей разовьются пары ног,
рук и глаз, способность к прямохождению и речи, так и на двух сходных пространствах суши при наличии сходных климатических условиях разовьется один и тот же животный мир. Рискованный ход мысли? Но и по сей день нет недостатка в историках, которые рассуждают так, будто всякое общество, предоставленное само себе, пройдет в своем развитии те же стадии, что и все другие.
Обратимся теперь к географическому аспекту идеи «истинного материка». Утверждение Платона, что известный нам мир — лишь малая часть Земли, с одной стороны, непринужденно вписывается в присущую ему тенденцию дезавуировать расхожие истины. С другой стороны, оно, по-видимому, отражает один из самых захватывающих шагов в истории научного познания — измерение окружности Земли. Такие попытки, возможно, предпринимались еще в V в. до н. э. Сцена из комедии Аристофана (Облака. 201 и след.) при всей ее неоднозначности и богатстве смысловой игры позволяет это предполагать с большой долей вероятности. Первую известную нам цифру называет Аристотель: «. . .те математики, которые берутся вычислять величину земной окружности, говорят, что она составляет около четырехсот тысяч стадиев» (О небе. 298а). В пересчете это свыше 70 000 км. Как видим, первое представление о размерах Земли оказалось сильно преувеличенным. Столетие спустя Эратосфен получит достаточно точный результат, но кому принадлежит сообщаемая Аристотелем цифра? Наиболее вероятных кандидата два. Первый пифагореец Архит — «измеритель моря и земли» (Гораций. Оды. I. 28), блестящий ученый, философ и государственный муж, с которым Платон встречался в Сицилии и которого высоко ценил. Второй Евдокс Книдский, выдающийся математик и астроном, создатель первой подлинно научной модели космоса, которого с Платоном и Академией связывали тесные отношения (и который, кстати, учился у Архита).
А что же всеобъемлющий материк? Представление о том, что ойкумена окружена морем, господствовало, но не безраздельно. Геродот, как мы помним, отвергал его за недоказанностью. Какой-либо альтернативной теории он не выдвигает, но такие теории, очевидно, были. Господствующее представление было связано не только с поэтической традицией, но и с Фалесовой кон
цепцией природы, и поэтому развитие натурфилософской проблематики рано или поздно должно было привести к его критике.
Фалес Милетский впервые интерпретировал мир и его историю как процесс преобразований вещества: «Все состоит из воды и все преходит в воду». Выбор воды был наиболее естественным, взаимопереходы ее состояний наиболее очевидны и достоверны. Говоря о воде, Фалес подразумевал, судя по всему, вообще влагу, жидкость (держа в уме и такие явления, как плавка металлов). Отказаться от найденного Фалесом способа интерпретации мира значило вернуть в его историю действующих лиц (богов), в реальности которых невозможно было удостовериться, о которых пришлось бы утверждать, что они либо ведут свой род из ничего, либо каким-то образом существуют, не будучи рожденными, и к тому же вылепили весь мир из неизвестно откуда взявшегося материала, тогда как решение Фалеса не только обходило эти трудности, но и основывалось на доступных наблюдению регулярных процессах. Благодаря последнему обстоятельству трудности, заключенные в самом решении Фалеса, оказывались стимулом для плодотворного идейного развития, ориентированного на учет все новых фактов и следствий. Ключ к последовательной интерпретации мироустройства на основе общезначимого опыта был найден Фалесом раз и навсегда.6
Вода для Фалеса, похоже, была не только субстратом, но и космогоническим началом — т. е. все, что ни есть, возникло из первоначальной влаги, в частности суша (мы знаем, что он объяснял землетрясения тем, что земля плавает в воде наподобие корабля). Но если суша выделяется из первоначальной влаги, то, конечно, самое правдоподобное, что эта влага обтекает сушу кругом. Важную роль в построениях Фалеса должны были сыграть наблюдения за тем, как небесные светила — солнце днем, луна и звезды ночью, совершая правильные движения, закатываются за горизонт, чтобы затем вновь появиться на горизонте с противоположной стороны. Ведь очевидно, что опустившиеся светила не могут совершить свой круг сквозь твердую массу земли. Но если последовательно экстраполировать их движения, не допуская при этом их прохождение сквозь землю, то последняя тотчас перестает быть
абсолютным низом и нуждается в какой-то опоре.7 Система мироздания, предложенная Фалесом, плохо документирована, и у нас нет причин обсуждать здесь ее возможные реконструкции. Гораздо лучше известна и гораздо важней система, предложенная его ближайшим последователем — Анаксимандром.
Анаксимандр, развивая подход Фалеса, придал ему обобщенный и более строгий характер: то, из чего все рождается и во что все разрушается, должно быть чем-то беспредельным. Что это беспредельное представляет из себя в конкретном физическом смысле, Анаксимандр не говорит. Воды же, по его мнению, в мире становится все меньше. В космологии Анаксимандр делает поистине революционный шаг вперед, один из самых важных во всей истории естествознания. Интуицию опоры он заменяет идеей равновесия.
Анаксимандр поместил землю в центр вселенной, заявив, что у земли нет причин двигаться в каком-либо из эквивалентных направлений (к этому аргументу, вспомним, обращается в «Федоне» и Платон). Это позволило ему предложить первую рационалистическую картину вселенной, уподобленной системе колес, в средоточии которой находится цилиндр земли.
Психологически понятно стремление преемников Анаксимандра конкретизировать беспредельное и «прочнее» утвердить землю во вселенной. Так, Ксенофан (он нас и будет интересовать), восприняв ряд выводов Анаксимандра, не пошел за ним там, где гениальность милетского философа проявилась ярче всего, но отступил к более «реалистической» точке зрения. Его земля не держится на воде, как у Фалеса, но и не висит посреди вселенной. Он снимает проблему опоры, заявляя, что земля уходит корнями в бесконечность (фр. А 47; В 28 Дильс). Однако, рассуждая последовательно, он сам дал увидеть, какой ценой покупается подобный «реализм». Ему пришлось отказаться не только от Анаксимандровой, но и от какой бы то ни было космологической системы. Небесные явления оказались чем-то вроде оптических эффектов. Например, солнце — это ежедневное скопление мелких искорок. Но нам интереснее другие следствия.
Если земля бесконечна по направлению вниз, не естественно ли думать, что она бесконечна и в горизонтальной плоскости? И действительно, по одному из
древних изложении учения Ксенофана, «земля беспредельна и не окружена ни воздухом, ни небом» (фр. А 33 Дильс).
Как же быть тогда с тем фактом, что западное побережье Европы и Ливии является краем земли? Очевидно, Ксенофан был вынужден его отвергать. И поскольку он, конечно, не мог отвергать того, что за Геракловыми столбами море, он должен был утверждать, что за этим морем земля!
Увы, это только наша догадка. Никаких свидетельств о такой точке зрения Ксенофана мы не имеем. В этом отношении связь между «Тимеем» и идеями Ксенофана остается проблематичной. Зато в другом она представляется едва ли не бесспорной.
Греческая натурфилософия началась с умозаключения, что за видимым разнообразием вещей стоит некая единая основа, являющаяся вечной (ибо из чего бы она могла возникнуть?). Когда это представление понадобилось примирить с другим — представлением об эволюции мира, о постепенном его становлении в том виде, в каком он нам дан, была предложена схема пульсирующего бытия, где на одном конце рождение, а на другом — разрушение. Ксенофан принял и на свой лад конкретизировал ее. Вот Ксенофанова версия пульсирующей истории природы, как она была изложена в древности Ипполитом:
«Ксенофан полагает, что происходит смешение земли с морем и со временем она освобождается от влаги, утверждая, что тому имеются следующие доказательства, а именно: в глубине суши и на горах находят ракушки, в Сиракузских каменоломнях, по его словам, был найден отпечаток рыбы и тюленей, на Паросе же — отпечаток лавра в сердцевине камня, а на Мальте — пласты вообще всего морского. Он утверждает, что это произошло, когда в давнее время все это было затянуто илом, и отпечаток в этом иле высох. И все люди гибнут, когда земля, погружаясь в море, становится илом. А затем она вновь кладет начало рождению, и так происходит во всех мирах» (фр. А 33 Дильс).
Перед нами свидетельство о первом документе в истории палеонтологии и о первой попытке приложить данные палеонтологического характера к реконструкции эволюции земной поверхности. К сожалению, мы имеем дело с кратким изложением идей Ксенофана и многое
остается недостаточно ясным. Как будто Ксенофан описывает процесс, который происходит со всей землей, а не с отдельными участками ее поверхности, причем, согласно одному свидетельству (фр. А 32 Дильс), процесс опускания земли он мыслил медленным и постепенным. Здесь нет совпадения с историей Атлантиды. С другой стороны, миры Ксенофана (если учение о множественности миров философам VI в. приписывается не по ошибке) должны быть мирами земли (а не вне ее),* и это близко словам Платона в «Федоне» о существовании многих «ест», подобных ойкумене, и тому, что Атлантида, словно особый мир, по размерам превышает Ливию и Азию, вместе взятые. Но как бы то ни было, между картиной, нарисованной Ксенофаном, и историей Атлантиды остается целый комплекс связей:
1) периодически происходит гибель людей;
2) она вызвана тем, что земля погружается в море;
3) погрузившаяся в море земля оставляет после себя ил (πηλός).
Следует подчеркнуть, что второй и третий из этих мотивов специфические. Общепринятая картина гибели людей — от потопа, обрушивающегося с небес, или от огня — отнюдь не от опускания суши.
Платон говорит, что море за Геракловыми столбами мелкое из-за ила. Это же говорили и те, кто жил до него, ничего не зная об Атлантиде, и те, кто, как Аристотель, в Атлантиду не верил. Когда нам говорят, что ил образовался из-за осевшего острова, это звучит как нечто совершенно естественное. Но такую причинно-следственную связь нужно было однажды придумать. А у Ксенофана она уже есть, причем спаянная с теми палеонтологическими фактами, на которые опирается вся его теория.
Выясняется, что свободный вымысел Платона своими корнями уходит в глубокие теоретические построения и замечательные наблюдения!**
Занимал ли какое-либо место в рассуждениях философа из Колофона атлантический ил? Знать о нем он уже мог. С другой стороны, в пересказе Ипполита перед нами предстает глобальный, а не локальный процесс. Но разве наличие глобального процесса исключает возможность аналогичных локальных явлений? Словом, на основании общих соображений этот вопрос не решить. В помощь догадкам приведем, разве, текст, заставляющий вспомнить о паросской находке, упомянутой Ксенофаном: «В море же за Геракловыми столбами. . . известны окаменевшие растения, как например тимьян,* водоросли, похожие на лавр, и другие» (Феофраст. Исследование о растениях. IV. 7. 1).
Остается сказать, что идея периодического глобального опускания и поднятия суши не получила широкого признания, зато локальные изменения поверхности земли стали одной из устойчивых тем греческой науки. Геродот называет землю Египта даром Нила, ссылается, в частности, на ракушки, находимые в горах, сообщает о созидательной работе и других рек, хотя и не таких значительных (II. 4—13). При этом легко заметить (II. 5), что сам он лишь кое-что добавляет к тому, что уже раньше читал у других. Интересное сообщение коллеги и современника Геродота Ксанфа Лидийского сохранил Страбон: «По словам Ксанфа, в царствование Артаксеркса была столь сильная засуха, что высохли реки, озера и колодцы, а самому ему приходилось во многих местах вдали от моря — в Армении, в Матиене и Нижней Фригии — видеть камни в форме двустворчатой раковины, раковины гребенчатого типа, отпечатки гребенчатых раковин и лиман, поэтому он высказал убеждение, что эти равнины когда-то были морем» (I. 3. 4). Собрать доказательства того, что на месте суши было море, понятно, проще, чем противоположные. Иногда это вело к односторонним обобщениям. Аристотель возражает: «Действительно, все больше суши появляется там, где прежде была вода, но происходит тем не менее и обрат-
ное: стоит только понаблюдать, как обнаружится, что море во многих местах наступает на сушу» (Метеорологика. 352а). Наблюдений, подтверждающих его слова, Аристотель не приводит.* По тому, как он ведет полемику, видно, что отстаиваемая им точка зрения, хотя и не является общепризнанной, не является и новой.
Все это говорит о том, что картина погружения огромного массива суши, нарисованная Платоном, с одной стороны, была достаточно нетривиальной, чтобы поразить воображение его аудитории, а с другой — в достаточной мере соответствующей научным знаниям, чтобы не выглядеть в ее глазах чрезмерной и нелепой.
Что значит имя?
Шекспир.Роме о и Джульетта
Атлантида значит земля, или область, Атланта. Платоновский остров и океан по-гречески обозначаются одним словом. У греков было обыкновение связывать географические названия с персонажами. Если есть Эллада, то будет и Эллин, давший имя стране, если есть Италия — будет Итал, Эгейское море — Эгей. Разумеется, подобная связь не была ни строгим правилом, ни твердым убеждением. Это был привычный ход мысли. Если Платон говорит и об острове Атлантида и об Атланте, первом ее царе, значит, он встраивается в традицию, рассказывает не нечто невообразимое, а то, как вообще бывает, т. е. здесь он развивает «реалистическое» начало в своем повествовании.
По этим же причинам он не стал сочинять какое-то неслыханное имя, а выбрал такое, которое могло бы послужить мостом между тем, о чем все слышали, и тем, о чем не слышал никто. Правда, за Атлантом в традиционной мифологии закреплен другой образ: он удерживает небесный свод. Но здесь нет препятствия для Платона — ведь эту красивую басню никто
ае воспринимал всерьез, а ассоциация с удивительной мощью как раз отвечает его замыслу.
Мы помним, что локализация Атлантиды была предопределена потребностью в обширном незанятом пространстве, которое при этом граничило бы с местами расселепия греков. Но такое пространство уже ко времени Геродота (I. 202) получило имя Атлантического моря. Можно было, конечно, придумать новое имя и, пользуясь тем, что «нет среди эллинов старца», объявить, будто некогда это море, а соответственно и расположенный в нем остров назывались иначе. Менее талантливый писатель так бы и поступил, Платон же не хочет выдумывать что угодно. «Подражая» жизни, он и трудность оборачивает к своей выгоде. В мифах о пожарах и потопах, говорит он в «Тимее», есть доля правды. Имена мифологических персонажей, добавляет он в «Критии», — отголоски реальной истории. После бедствий выживали «неграмотные горцы, слыхавшие только имена властителей страны и кое-что об их делах. Подвиги и законы предков не были им известны, разве что по темным слухам, и только памятные имена они давали рождавшимся детям. . . Потому-то имена древних дошли до нас, а тела их нет. И тому есть у меня вот какое доказательство: имена Кекропа, Ерехтея, Ерихтония, Ерисихтона и большую часть других имен, относимых преданием к предшественникам Тесея. . . по свидетельству Солона, назвали ему жрецы, повествуя о тогдашней войне» (109 d—110 b). Итак, имена героев попадают в предание неспроста, но в самом предании возможны любые пропуски и искажения. Все афиняне слышали о Кекропе и других, но вот ведь о самом ярком подвиге, который совершили люди, носившие эти имена, они ничего не помнят!
Подготовив читателя на «домашнем» материале, Платон затем без всяких комментариев сообщает ему, что «и остров, и море, что именуется Атлантическим», получили свое имя от Атланта — первого царя страны и старшего из первой четы близнецов, рожденных Посейдоном и Клейто, и тут же еще добавляет, что областью Атлантиды, лежащей напротив нынешней земли гадиритов, правил его брат Гадир (114 а—b). Платон ничего не говорит о возвышающейся в глубине африканского побережья горе Атлас, именуемой «столпом неба», об обитающем у ее отрогов племени атлантов, о котором
историк Геродот рассказывает удивительные вещи: будто бы они воздерживаются от животной пищи и не видят снов (IV. 184). Он оставляет читателю сделать выводы и испытать радость догадки. Он ненавязчиво провоцирует заключение: реальность отголосков — неплохое свидетельство в пользу реальности того, отзвуком чего они, возможно, являются.
Мы видим, что имя выбрано так, чтобы служить мостом, соединяющим доселе неизвестное предание, во-первых, с реальной географией, во-вторых, с традиционными, укорененными в сознании рассказами. Второй аспект имеет еще и особый смысл: найденное Платоном имя острова и страны вводит действие его рассказа в высокий эпический мир, задает ему подобающую тональность. Используется и индивидуальная черта Атланта как традиционного персонажа — его исключительная мощь, столь подходящая к платоновскому замыслу.
Возможно, в качестве обертона имя «Атлантида» имеет для Платона и символическое звучание. В «Федоне» — мы говорили о космологических и географических идеях этого диалога — Платон устами Сократа порицает тот взгляд на вещи, который впоследствии будет назван материалистическим: «. . .один изображает Землю недвижно покоящейся под небом и окруженную неким вихрем, для другого она что-то вроде мелкого корыта, поддерживаемого основанием из воздуха, но силы, которая наилучшим образом устроила все так, как оно есть сейчас, — этой силы они не ищут и даже не предполагают за нею великой божественной мощи. Они надеются в один прекрасный день изобрести Атланта, еще более мощного и бессмертного, способного еще тверже удерживать все на себе, и нисколько не предполагают, что в действительности все связуется благим и должным» (99 b—с). Таким образом, само имя «Атлантида», пожалуй, указывает на материалистический (употребляя это слово на старинный лад) характер ее цивилизации, на «невразумленную» мощь. Конечно, в обнаруженной перекличке нет ничего священномудрого и особенно важного, но как дань игровому началу она, я думаю, была приятна автору и угадывающим нюансы его мысли друзьям.
Итак» выбор имени всецело отвечает эстетическим параметрам, играющим важнейшую роль в организа-
ции всего повествования: правдоподобие и эпическая атмосфера.
Поскольку имя «Атлантида» («страна Атланта») выбрано не случайно, приходится отклонить как избыточные две гипотезы, связывающие его с «подсказками» по ассоциации.
Канадская исследовательница Филис Форсайт 8 видит такую подсказку в стихийном бедствии, обрушившимся в 426 г. до н. э. на Аталанту — небольшой остров у побережья Средней Греции. Вот что рассказывает об этом в «Истории Пелопоннесской войны» Фукидид: «Около этого времени море при Оробиях, что на Евбее, вследствие продолжающихся землетрясений отступило от тогдашнего берега; поднялось страшное волнение, захватившее часть города. . . и там, где прежде была суша, теперь море. При этом все, не успевшие взбежать на высокие места, погибли. Подобное же наводнение постигло остров Аталанту. . . причем оторвало часть афинского укрепления, а из двух вытянутых на сушу кораблей один изломало» (III. 89. 2—3).
Эта впечатляющая история все-таки тускнеет рядом с обстоятельствами гибели Гелики — катастрофы, произошедшей в годы зрелости, а не младенчества Платона и обнаруживающей с рассказом об Атлантиде целый комплекс связей. Имя же «Атлантида» как производное от Атланта и Атлантического моря в контексте платоновского повествования занимает столь логичное место, что какая-либо роль ассоциации по созвучию здесь представляется излишней.
Еще меньше причин связывать название платоновского острова с «Атлантидой» (по одному из свидетельств — «Атлантиадой») Гелл аник а Лесбосского, как это делает А. И. Немировский.9 Здесь это слово имеет не географический, а генеалогический смысл, оно обозначает не территорию, имеющую отношение к Атланту, а совокупность родословных связей, восходящих к нему. Гелланик написал целый ряд сочинений такого рода, известных нам по свидетельствам и цитатам. От «Атлантиды» уцелело совсем немного, но общий характер этого сочинения не вызывает сомнений. Оно было посвящено упорядочению преданий о потомках дочерей Атланта. «Шесть из них вступили в связь с богами: Тайгета —с Зевсом, и у них родился Лакедемон; Майя — с Зевсом, от которых Гермес; Электра —
с Зевсом, от них Дардан; Алкиона — с Посейдоном, от них Гирией; Стеропа — с Аресом, от них Эномай; Келайно — с Посейдоном, от них Лик; Меропа же — с Сизифом, смертным, от них Главк» (фр. 19 а Якоби). Совсем другая Атлантида!
«Произведя на свет пять раз по чете близнецов мужского пола, Посейдон взрастил их и поделил весь остров Атлантиду на десять частей. . . Имена же всем он нарек вот какие: старшему и царю — то имя, по которому названы и остров, и море, что именуется Атлантическим, ибо имя того, кто первым получил тогда царство, был Атлант. Близнецу, родившемуся сразу после него и получившего в удел крайние земли острова со стороны Геракловых столпов вплоть до нынешней страны гадиритов, называемой по тому уделу, было дано имя, которое можно было бы передать по-эллински как Евмел,* а на туземном наречии — как Гадир» (Платон. Критий. 114 а—b).
Итак, в связи с младшим из близнецов первой четы возникают дополнительные географические подробности и постулируется наличие некой преемственности между «нынешней страной гадиритов» и владениями Евмела-Гадира. Это обстоятельство дало повод немецкому ученому Адольфу Шультену прийти к убеждению, что в платоновском рассказе об Атлантиде отразились воспоминания о. . . Тартессе — дивном царстве, прославленном богатством своих недр.10
Гадириты — это жители основанного финикийцами города Гадиры;** он расположился на острове, отдаленном от материка нешироким проливом (теперь здесь находится Кадикс). Греки знали, что в этих же краях находится царство Тартесс, богатое серебром и другими металлами. В поздней античной литературе, когда Гадиры со II в. до н. э. переживали пышный расцвет, а Тартесское царство куда-то бесследно исчезло, их отождествили: Гадиры прежде назывались Тартессом*
Шультен полагает, что путаница возникла уже во времена Геродота или во всяком случае Эфора. Таким образом, если Платон говорит «страна гадиритов», можно читать «Тартесс».
Идеи Шультена получили достаточно широкое признание. Немудрено — Шультен выделяет двадцать два (I) пункта сходства в описании Атлантиды с реалиями Тартесса.
1. Тартесс расположен в непосредственной близости от Гадир, а во времена Платона бесследно исчезнувший Тартесс отождествляли с Гадирами.
2. Главный город области Евмела-Гадира расположен на острове, окруженный тремя водными кольцами. Город Тартесс располагался на острове между тремя устьями Гвадалквивира.
3. Главный город этой области расположен на некотором удалении от побережья и связан с ним каналом длиной в 50 стадиев, т. е. 9.2 км, пригодным для прохождения любых кораблей. Так же и приблизительно на том же расстоянии от моря располагался Тартесс.
4. Якобы искусственный канал, обтекающий прямоугольник равнины, — на деле река, ибо сказано, что он «впадает в море»; и эта река — Гвадалквивир, на большом протяжении текущая по равнине.
5. Размеры равнины и ее защищенность с севера горами подходят территории Тартесса.
6. Равнину пронизывает сеть каналов, подобная той, о которой сообщает Страбон, описывая долину Гвадалквивира.
7. Никто не располагал и, пожалуй, не будет располагать такими богатствами, как цари Атлантиды. Тартесс, бесспорно, был богатейшим городом запада и одним из самых богатых городов тогдашнего мира.
8. Главный источник богатств атлантов — металлы, что всецело подходит Тартессу.
9. Среди металлов Платон на передний план выдвигает орихалк — «горную медь». Это слово он извлек из поэзии VII в.; что тогда под ним понимали, мы не знаем, но во всяком случае «тартесская медь» была весьма знаменита.
10. Далее подчеркнуто наличие олова в Атлантиде. Тартесс получал олово из Бретани и, пожалуй, даже из Англии и вел им посредническую торговлю с Восто
ком, что послужило толчком к рассказам, будто река Тартесс несет олово.
11. Общей чертой является богатство лесом.
12. Из животных обитателей Атлантиды на переднем плане священные быки Посейдона. Античная традиция помещает в области Тартесса Гериона, за быками которого ходил Геракл. О культурном значении быков в древней Испании свидетельствуют и сообщения древних писателей, и археологические находки.
13. Атлантида — морская империя, чья власть простиралась «до Египта и Тиррении». Тартесс был первой морской империей запада, и зона его торговли простиралась на запад не только до Тиррении, но и до Азии (через посредство фокейцев), а на севере до Англии.
14. В качестве гавани атлантам служил связывающий их город с морем эстуарий. Так же обстояло дело и для Тартесса (как сегодня для Севильи),
15. Атланты контактировали с «островами Океана» и «противолежащим материком». Тартессии плавали на Оловянные острова и через жителей Бретани поддерживали отношения с противолежащей Англией.
16. Главным святилищем атлантов был расположенный на море храм Посейдона. В древности был знаменит храм на северной стороне южного рукава Бетиса (Гвадалквивира). Хотя здесь прослеживается зависимость Платона от описания Схерии, страны феаков, в гомеровской «Одиссее», однако сама Схерия, вероятно, — отражение Тартесса.
17. В храме Посейдона стояла орихалковая колонна с начертанными на ней древними законами, данными Посейдоном, и другими важными вещами. У Страбона мы читаем о прозаических и поэтических сочинениях тартессиев, об изложенных в стихах законах возрастом в 6 тыс. лет.
18. Атлантиде присущ ряд черт восточных культур. И у Тартесса были связи с Востоком.
19. И Атлантида, и Тартесс управляются царями.
20. В Атлантиде имеется царская резиденция. Авиен упоминает «Герионову цитадель» в устье Бетиса.
21. Подчиненные царей Атлантиды состояли из господствующего и обслуживающего класса, причем богатая равнина была распределена между 60 тыс. «предводителей», которым назначались в службу жители бедной горной области. Такой же аристократический порядок
был и в Тартессе: его население состояло из господствующего, освобожденного от работы «народа» и обслуживающего «плебса», распределенного среди семи городов.
22. Остров Атлантида после длительного расцвета в результате землетрясения был внезапно поглощен морем, что может быть мифическим отражением того факта, что Тартесс после длительного расцвета внезапно исчез, разрушенный карфагенянами, а вследствие карфагенской блокады Гибралтарского пролива его местонахождение стало неизвестным (так что его путали с Гадирами и Картейей).
Итак, всему найдено происхождение — и местонахождению, и внезапному исчезновению, и топографии, и архитектуре, и социальному устройству! Удивительно, резюмирует Шультен, что решение загадки Атлантиды, заключающееся в тождестве Атлантида—Тартесс, не было найдено раньше.
Удивление Шультена искреннее, не риторическое. Вместе с тем оно не такое, которое влечет за собой непрестанный поиск решения. Как же так? Ибо в этом случае Шультен быстро сумел бы разрешить свое недоумение. Он заметил бы, что Испания не является островом в океане, что она не погружалась на памяти людей в море, что обитатели долины Бетиса никогда не совершали поход далеко на восток или что в Испании исторической эпохи не водились слоны.
Сопоставления, предложенные Шультеном, сколь они ни многочисленны, не выдерживают натиска критики. Если ареал торговли — то же самое, что владения империи (п. 13), чем это лучше поисков Атлантиды на Шпицбергене? Водные кольца, «словно циркулем» проведенные Посейдоном, в самом деле очень похоже на рукава впадающей в море реки (п. 2)? Если о вырытом по контуру правильного четырехугольника канале сказано, что он «изливается в море» — он уже и река (п. 4)? Страбон писал три с половиной века спустя после Платона — а что мы знаем о каналах Бетики в архаическое время? (п. 6). Между тем сеть каналов была и в Месопотамии, и в Египте, о чем Платон знал хотя бы из Геродота. Металлы — главное богатство древнего мира. Если вы описываете по самому замыслу богатую, щедро наделенную от природы страну, вы не можете не наделить ее богатыми недрами (п. 8). Если орихалк, по словам Платона, это то, что «ныне
известно лишь по названию, а тогда существовало на деле», причем здесь конкретно-историческая тартесская медь (п. 9)? Принесение в жертву быка — самая обычная для Греции форма торжественного жертвоприношения (п. 12). Неверно, что храм Посейдона был расположен на море (п. 16). Колонна с запечатленными законами и письменами в храме — торжественный вариант того, что практиковалось в самой Греции; здесь также возможно влияние рассказов о Египте (п. 17). Платон не говорит, что жители гор обслуживают жителей равнины: речь идет об организации набора людей, пригодных для воинской службы (п. 21). Стоит ли приравнивать исчезновение Тартесса из поля зрения греков к физическому исчезновению Атлантиды (п. 22)? Что касается «шести тысяч лет», то современники Страбона для древности законов халдеев давали и не такие цифры — и сорок и даже четыреста тысяч лет (Диодор. II. 31).
Отметим далее, что сама возможность подобного сопоставления основана у Шультена на ряде допущений. А именно:
1) описывая Атлантиду, Платон говорит только об области Евмела-Гадира;
2) то, что Страбон сообщает о турдитанах, относится и к Тартессу;
3) то, что древние сообщают о Гадирах или Гадесе, может быть отнесено и к Тартессу;
4) Тартесс был крупным городом;
5) около 500 г. до н. э. Гибралтарский пролив был блокирован карфагенянами.
Первое из этих допущений приходится отвергнуть категорически. Можно спорить, относится ли подробное описание страны в «Критии» к Атлантиде в целом или (что вернее) только к главной области — области рода Атлантидов, но для всякого непредубежденного читателя ясно, что подлежит обсуждению выбор только из этих двух возможностей. Ведь в описываемой стране находится и метрополия, и само место, где Посейдон положил начало роду царей, и главное святилище бога и т. д. и т. п.
В каком отношении турдитаны, описываемые Страбоном на основании сообщений, восходящих ко второй половине II—первой половине I в. до н. э., находятся к тартессиям VII—VI вв., я не берусь судить. Ясно,
однако, что и отождествление имен, и удревнение на полтысячелетия реалий весьма проблематично.
Жители Гадир во II—I вв. до н. э. пользовались славой первоклассных мореходов, совершающих дальние плавания. Поскольку Авиен держится широко распространенного в поздней античности представления, что Гадиры прежде назывались Тартессом, то его сообщения о плаваниях тартессиев немного стоят, они могут быть результатом простого переноса. Ранняя греческая традиция ничего не знает о тартесских мореходах. Да и не очень понятно, зачем жителям страны, столь богатой металлами и вообще всем необходимым для зажиточной жизни, заниматься интенсивным мореплаванием.
То, что Геродот, возможно, смешивает Гадиры и Тартесс, остается сугубым допущением, тогда как фактом является то, что о Гадирах он говорит одно (IV. 8), а о Тартессе (I. 163, IV. 152) — другое. Никаких доказательств путаницы ко времени Платона нет, как и нет следов интереса греков к вопросу, куда исчез Тартесс.
Шультен очень хорошо знал, где находится Тартесс — замечательный город с неприступными стенами, доками для кораблей и царским дворцом. Но там его не оказалось. Ни раскопки, предпринятые Шультеном, ни чьи-либо другие так и не позволили обнаружить город Тартесс. Теперь он сам превратился в Атлантиду: те, кто отстаивает его реальность, полагают, что он ушел под воду.
Поздние авторы, правда, уверенно говорят о городе Тартессе, но еще Страбон о нем ничего толком не знает. «Древние, по-видимому, называли реку Бетий Тартессом. . . Так как река имеет два устья, то, как говорят, прежде на территории, расположенной между ними, находился город, который назывался Тартессом по имени реки» (III. 2. 11). Итак, люди, располагавшие в отличие от нас географическими сочинениями VI— V вв., о городе Тартессе говорили сугубо предположительно. Между тем ранние авторы знают только реку и страну Тартесс. Первое греческое свидетельство (поэт Стесихор в VII в. до н. э.) говорит о «среброкоренных» истоках реки Тартесс (Страбон. III. 2. 11).
Уже предшественники Страбона гадали, где находился Тартесс — в устье Бетиса или на месте Кар-
тейи (Страбон. III. 2. 14; Плиний. III. 7 со ссылкой на греческие источники), — тоже не признак хорошей осведомленности.
Шультен усматривает неоспоримое свидетельство о городе Тартессе в рассказе Геродота о том, как корабль самосца Колея, направлявшийся в Египет, бурей был вынесен за Геракловы столбы и достиг Тартесса. «В то время этот торговый пункт, — говорит Геродот, — был еще не тронут никем, благодаря чему самияне по возвращении назад извлекли такую прибыль из продажи товаров, как никто из эллинов» (IV. 152). Если Тартесс — торговый пункт («эмпорий»), следовательно, он город.
Но не все так просто. Слово «эмпорий» действительно указывает на какое-то место, занятое людьми. Оно обозначает торговое поселение и — шире — место, где регулярно происходят торговые операции. Поэтому «не тронутый никем эмпорий» — звучит, вообще говоря, противоречиво. Это торговый пункт, в котором еще не торговали, которому еще предстоит стать таковым. Для греков это достаточно обычная упреждающая (пролептическая) манера выражения. Так что из рассказа Геродота не возникает с определенностью даже картины города, не говоря уж о картине Гавани всех морей!
Примечательно, что в другом месте Геродот утверждает, что Тартесс первыми открыли фокеяне. И опять же не просто открыли, а нашли там средства для постройки крепостных стен вокруг своего города (I. 163). Есть и третья версия. «Первые финикийцы, прибывшие в Тартесс, вывезли оттуда, рассказывают, столько серебра в обмен на оливковое масло и всякие морские побрякушки, сколько в состоянии были погрузить на корабли; вернувшись оттуда, не только повседневную утварь, но даже и якоря отливали они из серебра» (Псевдо-Аристотель. Рассказы о диковинках. 135), Таким образом, мы имеем ряд рассказов о дивно богатой стране и о счастливцах, которые, попав туда, в момент разбогатели. Полагаться на историчность подробностей в таковых рассказах — дело рискованное.
Самое развернутое из дошедших до нас греческих сообщений о Тартессе принадлежит опять-таки Геродоту. Сообщается, что прибывшие туда фокеяне «снискали себе расположение тартесского царя по имени
Аргантония, царствовавшего в Тартессе восемьдесят лет и прожившего не менее ста двадцати лет. Фокеяне так понравились Аргантонию, что он предложил им покинуть Ионию и поселиться в его земле, где им угодно; но ему не удалось склонить их к этому. Узнавши от фокеян, сколь велико могущество мидян, Аргантоний дал им денег на возведение стен кругом города и дал щедро, ибо в окружности стена их имеет много стадиев, вся сложена из больших, хорошо прилаженных камней. Так фокеяне поставили свои стены» (I. 163-164).
Некоторые склонны принимать эту историю за чистую монету. Но я думаю — они ошибаются. Перед нами конструкция с мотивами, типичными как для литературных, так и устных повествований. Прекрасная — но чужбина: этот мотив разработан уже в «Одиссее». Царь далекой страны, выступающий в качестве нежданного помощника: и этот мотив мы найдем в «Одиссее» и где угодно. То, что он долгожитель — опять-таки не индивидуальная черта. Эфиопы — не гомеровские, а геродотовские, т. е. «исторические», обитая на другом краю света, тоже живут до ста двадцати лет и тоже обладают превосходными душевными качествами. В самом имени Аргантоний звучит «аргюрион» — серебро, главное богатство Тартесса. Наконец, вся история принадлежит к типу этиологических — призванных дать какое-то приемлемое (рационально или психологически) объяснение необычному явлению (здесь — грандиозности крепостных стен Фоке и). Реальным остается лишь то, что уже к середине VI в. до н. э. молва о тартесском царе-долгожителе широко распространилась по Греции. Страбон (III. 2. 14) сохранил нам строки Анакреонта:
Что до меня, то ни Амалфеи
Не пожелал бы рога,
Ни сотни лет и пятьдесят еще
Я над Тартессом царствовать.
Спрашивается «очень ли похож дедушка Аргантоний на кичливых потомков Атланта? Действительно ли полусказочный Тартесс производит впечатление морской империи? Где торговая держава? Где один из богатейших городов мира? (Для сравнения: в испанофиникийских городах до III в. до н. э., а у местного
населения доримского времени не засвидетельствовано чеканки монет).11
Даже если бы все то, что Шультен говорит о Тартессе, было бы верным, его «решение загадки Атлантиды» было бы натяжкой. Но оказывается, что и сама предложенная им картина Тартесса соткана из фантазий. Но кто еще так хорошо, как Адольф Шультен, знал материал, относящийся к истории древней Испании? Трудно отделаться от мысли, что на завладевший им образ Тартесса повлияла именно платоновская Атлантида.
Что же касается карфагенян и блокады Гибралтарского пролива, то из сказанного в предыдущих разделах этой книги, я думаю, становится ясно, что объяснения геологического исчезновения Атлантиды историческим исчезновением Тартесса является попросту излишним. Но поскольку представление о карфагенской блокаде получило повсеместное распространение, я позволю себе на нем задержаться.
Прямых свидетельств о блокаде пролива не существует. Правда, по словам Эратосфена, «карфагеняне топили корабли чужеземцев, проплывавшие мимо их страны в Сардинию или к Столбам» (фр. I В 9 Бергер = Страбон. XVII. 1. 19), а договоры, заключенные Карфагеном с Римом в 509 и 348 гг. до н. э., устанавливали для римлян территориальные пределы плаваний (Полибий. III. 22—24). Однако Эратосфен пишет в середине III в. до н, э., причем собственно о блокаде пролива он не говорит. Из двух же договоров только второй касается западного направления. Что было в V в. до н. э.? Геродот в связи с плаванием Колея в Тартесс имел прямой повод упомянуть о блокаде. Ни словом не обмолвился он о ней и рассказывая о плавании за Геракловыми столбами перса Сатаспа, посланного царем Ксерксом (486—465 гг. до н. э.).
Шультен усматривает первое свидетельство о блокаде Гибралтарского пролива в знакомых уже нам словах Пиндара о невозможности плыть за Геракловы столбы. Изначальный, как считает Шультен, гордый символ того, как Геракл раздвинул горы и открыл доступ Океану на территорию Средиземного моря, получил теперь новое значение. Однако картина разрыва суши никак не связана с мотивом водружения «столбов», и она является плодом развития географи
ческой теории, тогда как путешествие к краю земли — естественно возникающий мотив, засвидетельствованный, к слову сказать, уже в шумеро-вавилонском эпосе о Гильгамеше, и соответствующий мотив в сказаниях о Геракле, по-видимому, даже догреческого происхождения.
Неудачна попытка Ю. Б. Циркина увидеть отражение политических изменений в районе Гибралтарского пролива в словах «более не легко идти дальше за Геракловы столбы».12 Пиндар, которому Геракловы столбы систематически служат метафорой предела и который в данном случае использует их как метафорический эквивалент ситуации, когда воспеваемый им атлет «достиг высшей доблести», конечно, не хочет сказать, что раньше плыть за Геракловы столбы было легко. «Больше не» (ούκέτι.) — вернее, в данном контексте «дальше не» — здесь используется так же, как у Геродота, когда он говорит о море, «более недоступном для плавания из-за мелей» (II. 102), или у Аристотеля, разъясняющего, что к югу и северу от обитаемой зоны «люди больше не селятся — здесь из-за жары, а там из-за холода» (Метеорологика. 362b),* или у Псевдо-Скилака, утверждающего, что «по ту сторону Керны больше нельзя плыть из-за мелководья, ила и водорослей» (112).
Кажется весьма странной и сама идея, что такая прозаическая и знакомая грекам вещь, как военные корабли, препятствующие движению в каком-либо направлении, получила столь фантастическое преломление.
Остается добавить, что Пиндар под Геракловыми столбами имел в виду не Гибралтарский, а Кадикский пролив (который он именовал «вратами Гадир» — Страбон. III. 5. 5—6). И это понятно: Геракл достиг предела мыслимого пути, следовательно, он не мог остановиться у Гибралтарского пролива, не сумев совершить путь до Гадир, доступный и обыкновенным смертным. В древности существовало несколько традиционных локализаций Геракловых столбов, одна из них в Гадиритском (Кадикском) проливе. И именно за Гадирами начиналось «непроплываемое море» (см. словарь Суды, под словом «Гадиры»).
Мы столь подробно разобрали аргументацию Шультена по двум причинам. Во-первых, вопрос о влиянии на рассказ Платона сообщений об Испании и, в частности, о Тартессе сам по себе реальный, априорный ответ на который был бы неоправданным. Отвечая на него теперь, приходится констатировать, что это влияние незначительно. Оно сводится, очевидно, к тому, что Платон, развивая стилистику достоверно исторического сообщения, мог опираться на распространенные представления о богатстве запада металлами и быками. (Судя по статистическому анализу костных остатков на месте поселений в области Тартессиды, не только первое, но и второе соответствует действительности).
Во-вторых, рассмотрение построений Шультена поучительно для понимания того, как отыскиваются Атлантиды. Выясняется, что дело не в дилетантизме. Работы Шультена, в которых собран и систематизирован обширный материал, касающийся истории древней Испании, были и остаются ценными пособиями. Многие наблюдения, сделанные этим ученым, верны, многие поставленные им вопросы плодотворны. Проблема в методе. Профессионал имеет только одно изначальное преимущество перед дилетантом — у него выше чувство реальности. Что-нибудь несусветное он не измыслит. Но я не знаю, что здесь лучше, что хуже. Отчаянная фантазия дилетанта может обрести самостоятельную художественную и даже эвристическую ценность. Реализм профессионала, пренебрегшего здравым смыслом и строгим методом, делает науку нелепой, делает ее подобной тому затянутому илом болоту, плавание по которому требует усилий Геракла.
Шультен прошел мимо двух принципиальных вопросов. Первый — какими представлениями о Тартессе мог располагать именно Платон? Второй — какой смысл в системе произведения Платона могло иметь предполагаемое отображение Тартесса? Четкая постановка этих вопросов с самого начала воспрепятствовала бы разработке ложной гипотезы.
Но что делает возможным построение ложной гипотезы? Здесь, как и во множестве других случаев, связанных и не связанных с Атлантидой, — это взаимоуподобление двух вещей, основанное на принципиальной неполноте признаков, образующих в данном кон-
тексте индивидуальность каждой из них. Например, каналы и реки взаимоуподобляются на том основании, что и те и другие — углубления, заполненные водой. И это будет иметь смысл при описании наступления войска, движению которого препятствует преграда. II это не будет иметь смысла, когда каналы выступают в качестве характеристики описываемой цивилизации. Точно так же взаимоуподобление ареалов торговой активности и военного господства на основании совпадения их территории может иметь смысл, если речь идет, скажем, о круге контактов данного народа с другими, и будет лишена его, если мы интересуемся жизненным укладом и устремлениями. Таким образом, всякий раз важно суметь различить релевантные и иррелевантные признаки — относящиеся и не относящиеся к делу. Здесь нет априорных рецептов. Каждый раз приходится решать специально, полагаясь на опыт, здравый смысл и понимание предмета. От ошибок здесь едва ли кто застрахован. По счастью, существует процедура, сводящая их последствия к минимуму: критическая дискуссия.
А что же приключилось с Тартессом? Мы знаем очень мало достоверного. Конечно, не исключено, что Карфаген приложил руку к его упадку или гибели, хотя не следует сбрасывать со счетов и изменения в конце VI—начале V в. до н. э. торговых путей в регионе, которое было связано с движениями кельтских племен. Вообще следует иметь в виду, что богатые страны приходят в упадок по разным причинам. И вот ближайшая иллюстрация.
«Морские берега» Авиена — непритязательное сочинение. Перечисляются населенные пункты, племена, расстояния. Кое-где, как положено, риторические красоты. В эту монотонную ткань постепенно вплетается еще один мотив — и вы вспоминаете, что Авиен пишет на пороге последнего столетия, отпущенного Римской империи.
«В древние века это был большой и богатый город, теперь же это бедное, ничтожное, людьми покинутое место, развалин груда. Кроме торжественного служения Геркулесу, мы не видали в этих местах ничего замечательного» (270—274).
«Прежде по этому берегу лежало много городов; многочисленное финикийское население занимало пре-
жде эти места. Покинутая земля обратилась теперь в неприветливые безлюдные пески, и лишенная своих возделывателей почва, ставши пустырем, заросла тернием» (439—443).
«Прежде занимало эти места племя гимнетов вплоть до русла текущего здесь мимо этих мест Сикана; теперь же, покинутая и давно лишенная жителей, лишь для самой себя говорливою струей течет река Алеб» (464-468).
«Затем здесь также лежит город Гемероскопий, некогда многолюдный, а теперь земля его пустынна, вся затянулась болотом сонным» (477—479).
«Далее гора Селл — это имя гора носит издревле — вздымается высоко до самых облаков. К ней прилегал город Лебедонция, но это было в прежние времена, теперь же это поля, лишенные человеческого жилья, норы и логово диких зверей» (507—510).
«Только память сохранилась, что прежде здесь стоял город Кипсела» (528).
И так далее. Но ведь Испания принадлежала к числу провинций, наименее затронутых набегами и борьбой претендентов за императорскую власть! До 408 г., когда сюда хлынули германские племена, Испания не знала такого разгрома, от которого нельзя было оправиться. Кто же этот варвар, вызвавший ее захирение? Провинция чахла от недугов, поразивших империю как хозяйственно-политическое целое.
Но вернемся к Атлантиде. Мы видели, что море за Геракловыми столбами с разных точек зрения чрезвычайно подходило для ее локализации. В частности именно там можно было отыскать подобающее этой державе пространство. Спросим теперь, почему Атлантида не просто огромна, но, как подчеркивает рассказчик, по величине превышает Азию и Ливию вместе взятые? Чтобы ответить на этот вопрос, нам придется обратиться теперь к другой тематике, представляющей, впрочем, и самостоятельный интерес.