Глава V.
Как и наука, политическая теория родилась в Греции. Греки первыми стали высказывать развернутые аргументированные суждения о природе и назначении государства, о сравнительном достоинстве различных государственных форм, о роли и целесообразности тех или иных институтов и процедур и т. д.
По природе вещей такого рода суждения определяются не только знаниями и остротой ума; они всегда являются также компромиссом между необходимостью держаться последовательности в умозаключениях, оперируя ценностными категориями, могущими претендовать на общезначимость (свобода, справедливость, безопасность и проч.), с одной стороны, и личными пристрастиями и чаяниями, продиктованными наиболее актуальным для данного мыслителя опытом, — с другой.
Политической «средой обитания» Платона была афинская демократия, и теплых чувств к этой демократии он не питал. Конечно, признает он, у афинян много свободы, но они словно опьянели от нее. И Платон набрасывает несколько гротескную картину: сын здесь значит больше отца, учитель заискивает перед школьником, купленные рабы не менее свободны, чем их покупатели, и т. д. (Государство. VIII 563 a—d). Это какой-то перевернутый мир. «Лошади и ослы привыкли здесь выступать важно и с полной свободой, напирая на встречных, если те не уступают им дороги! . . . Так-то вот и все остальное преисполняется свободой» (563 с—d).
Платоновское отрицание демократии не было примитивным. Опыт и размышления привели его к убеждению в большей или меньшей порочности всех современных ему государственных устройств. В VIII книге «Государства» он подробно обсуждает их виды. Наи
менее испорченным, считает он, является устройство типа спартанского, но и в нем уже различимы существенные недостатки. Когда в подобном государстве помыслами людей начинает завладевать стяжательство, оно перерождается в олигархию — «государственное устройство, преисполненное множества зол» {544 с). Расколотость олигархии как бы на два государства — богачей и бедняков (551 d) приводит к установлению демократии. Здесь люди свободны и имеют возможность устроить жизнь по своему вкусу (557 b), в результате чего, по мнению Платона, они становятся чрезмерно склонны к своеволию. Демократия порождает особое племя напористых и беззастенчивых людей, которые прибирают к рукам ведение общественных дел и в корыстных целях разжигают вражду между простым народом и богатыми гражданами. В такой атмосфере выдвигается некий защитник народных масс, который сначала воюет против мнимых врагов народа, а затем ввергает в рабство и сам народ: устанавливается тирания.
Такова в общих чертах платоновская схема (ср. Политик. 302 с—303 b). Демократия не предстает в ней средоточием зла. Вместе с тем не упустим из виду одну ремарку в платоновском рассуждении, характеризующую отношения между демократическим и его собственным, идеальным государством. Демократический строй, говорит Платон, обнаруживает «презрение ко всему тому, что мы считали важным, когда основывали наше государство», ибо он «нисколько не озабочен тем, от каких кто занятий переходит к государственной деятельности» (Государство. VIII 558 b).
Платон вырос в той социальной среде, представители которой либо возглавляли демократию (как Перикл), либо боролись с ней. Это были воистину сливки общества, выделявшиеся и древностью рода, и богатством, и культурой. Вот портрет молодого человека пз этого круга: «. . .думаю, — это говорит обращающийся к юноше Сократ, — никто из присутствующих здесь не смог бы легко указать, какие два афинских семейства, соединившись, естественно произвели бы на свет более доблестное и знатное потомство, чем те, из которых ты происходишь. Ведь по отцу твоя семья ведет род от Крития, сына Дропида, и прославлена Анакреонтом, Солоном и многими дру
гими поэтами. . . за свою красоту, добродетель и другие так называемые дары богов. И со стороны матери у тебя то же самое: никто на земле не слывет более красивым и статным мужем, чем твой дядя Пириламп, многократно ездивший послом к Великому царю и другим правителям; да и вся семья ни в чем не уступет никакому другому роду. Поэтому тебе, происходящему от таких людей, подобает быть во всем первым. Что касается твоего внешнего вида, милый сын Глав-кона, то мне кажется, ты решительно никому ни в чем не уступишь; если же ты, как говорит нам Критий, уродился достойным человеком и по своей рассудительности и в отношении других своих качеств, то счастливцем родила тебя твоя мать, мой милый Хармид» (Хармид. 157 е—158 b).
Уместно пояснить, что Хармид — это родной дядя Платона, двоюродный брат и подопечный Крития. Не забывает Платон сказать и об их общем родстве (и тем самым своем) с Солоном, от которого, говорят нам, в этой семье унаследовали поэтический дар (Хармид. 155 а).
В ту пору, когда Платон достиг самостоятельности и зрелости, блестящие семейства были безвозвратно вытеснены с политической сцены. Окрепшему народовластию стали нравиться люди попроще. Последним вождем народа из числа старой знати был Алкивиад (около 450—404 гг. до н. э.), чья политическая карьера была поистине феерической и в конечном счете пагубной для отечества. На афинян в условиях изнурительной, идущей с переменным успехом Пелопоннесской войны время от времени находили массовые истерии. В атмосфере одной из них Алкивиад был отозван от войска, с которым он отправился в далекую Сицилию* чтобы предстать перед судом по обвинению в святотатстве. Не желая окончить жизнь по решению суда присяжных, Алкивиад бежал в Спарту, где дал советы, весьма губительные для дела афинян.* Впоследствии он вновь оказался на их стороне и по предложению
Крития (увековечившего свою инициативу в стихах) был возвращен в город. Спустя несколько лет, в новом изгнании, он пал от рук убийц, причем в причастности к убийству подозревались все главные политические силы того времени.
Алкивиад предпочитал быть любимцем публики, он умел очаровывать и вождей, и толпу. Те, кто не был к этому расположен или способен, вели другую политику. На протяжении короткого времени в Афинах дважды произошли олигархические перевороты — в 411 и 404 гг. до н. э. Олигархические режимы продержались сравнительно недолго и не оставили по себе доброй памяти. Вот что сам Платон вспоминает о втором из них:
«Когда я был еще молод, я испытал то же, что обычно переживают многие: я думал, как только я стану самостоятельным человеком, тотчас же принять участие в общегосударственных делах. Да и судьба некоторых государственных дел, с которыми мне пришлось столкнуться, оказалась следующей: так как тогдашний государственный строй со стороны многих подвергался нареканиям, произошел переворот, во главе которого стоял пятьдесят один человек, из них одиннадцать распоряжались в городе, десять — в Пирее (те и другие наблюдали за рынком и за всем тем, что нужно было привести в порядок в столице и гавани), остальные же тридцать обладали неограниченной властью. Некоторые из них были моими родственниками * и хорошими знакомыми. Они тотчас же стали приглашать меня в соучастники своих замыслов, считая это для меня вполне подходящим делом. И если принять во внимание мою юность, со мной не случилось тогда ничего необычного. Ведь я был убежден, что они отвратят государство от несправедливости и, обратив его к справедливому образу жизни, сумеют его упорядочить. Поэтому я усиленно наблюдал за ними: что они будут делать? И вот я убедился, что за короткое время эти люди заставили нас увидеть в прежнем государственном строе золотой век!» (Письма. VII 324 b—d).
Победившая демократия проявила благородство и политическое благоразумие: была объявлена и в основном соблюдалась широкая амнистия. Но тут, в 399 г. до н. э., по обвинению в непочитании отеческих богов и дурном влиянии на юношество был привлечен к суду Сократ. Демократический суд проголосовал за смертную казнь, причем обвинение поддерживал Анит — один из первых людей в государстве. Так господство непросвещенного большинства обернулось на сей раз своей грозной стороной.
Неприятие демократии оставалось, но почва для политической конфронтации уходила из-под ног: и потому, что олигархическое движение оказалось разгромленным, а олигархические настроения скомпрометированными, и потому, что не осталось тех, кто хотя бы родился при «строе отцов» (главный лозунг противников демократии), и потому, что в силу ряда причин руководителями демократии теперь чаще, чем это было в пору Пелопоннесской войны, становились люди респектабельные, а интерес афинян к общественным проблемам меж тем постепенно падал.
«Без друзей и верных товарищей казалось мне невозможным чего-то достичь, а найти их, даже если они существовали, было не так легко: ведь наше государство уже не жило по обычаям и привычкам наших отцов, а найти других, новых людей невозможно с завидной легкостью. Писаные законы и нравы поразительно извратились и пали, так что у меня, вначале исполненного рвения к занятию общественными делами, когда я смотрел на это и видел, как все пошло вразброд, в конце концов потемнело в глазах. Но я не переставал размышлять, каким путем может произойти улучшение нравов и особенно всего государственного устройства; что же касается моей деятельности, то я решил выждать подходящего случая. В конце концов относительно всех существующих теперь государств я решил, что они управляются плохо; ведь состояние их законодательства почти что неизлечимо, и ему может помочь разве только какое-то удивительное стечение обстоятельств» (Письма. VII 325 с-326 а).
Платон, возможно, был одним из первых людей, осознававших свой конфликт с временем. Его ответ был во всяком случае оригинальным и притом имевшим
великое будущее: усилиями мысли и воображения он стал последовательно разрабатывать альтернативную действительность — действительность идеала. Плато* новский мир идей и социальная утопия «Государства» явились плодами этой мыслительной работы.*
Перечислим основные черты идеального государства 2 в том порядке, в каком они резюмированы в «Тимее» (17 с—19 а).
Люди разделены в нем прежде всего в соответствии с родом деятельности, причем выделено особое сословие стражей города, которым предстоит сражаться за всех. Именно это сословие берет на себя попечение об общих делах.
Души стражей должны быть одновременно и пылкими, и философическими. Стражам надлежит упражняться «в гимнастических, мусических и прочих науках».
У них нет собственности. Все необходимое они получают от тех, кого охраняют, кормясь все вместе от общего стола,
Женщины стражей получают такое же воспитание, как и мужчины, и разделяют все мужские занятия вплоть до военных.
Стражи не имеют семьи, все дети считаются, общими* и никто не должен знать ни своих детей, ни своих родителей.
Ради обеспечения возможно лучшего потомства должностные лица прибегают к манипуляции со жребием, чтобы лучшие и худшие сочетались с равными себе. При этом дети от худших родителей тайно передаются в другую часть города, откуда, впрочем, впоследствии могут быть возвращены. (Таким образом, принадлежность к высшему сословию мыслится преимущественно наследственной, однако по усмотрению правителей возможны и перемещения).
К этому следует добавить только то, что в «Тимее» упомянуто мельком: в идеальном государстве чрез
вычайно большое внимание уделяется философской подготовке стражей-правителей. Собственно, в «Государстве» мы находим два конкурирующих образа идеального устройства. Один — двучленный: стражи и остальные (земледельцы и всевозможные ремесленники), другой — трехчленный: правители, воины и остальные. Двучленный, в большей степени соответствующий «Тимею» и «Критию», доминирует в первой половине «Государства». Здесь стражи и воины, сословие правителей п сословие стражей — синонимичные понятия (II .374 d; IV 423 с—d); предполагается очевидным, что начальствовать из числа их «должны те, кто постарше» (III 412 с), а быт стражей описан наподобие быта военного лагеря (III 416 d—417 b). Трехчленный вариант связан со знаменитой платоновской тезой, согласно которой государством должны управлять философы, и он разрабатывается в середине сочинения. Здесь прямо говорится о трех сословиях (IV 436 b), а слова «стражи» и «воины» начинают обозначать правителей п их помощников соответственно (IV 434 b). Ближе к концу «Государства» мы встречаемся со своего рода синтезом: «наш страж, — говорится здесь, — он и воин, и философ» (VII 525 b).
Таким образом, утопическое воображение Платона продуцирует два рода картин, попеременно выступающих на передний план или отступающих в тень в зависимости от проблематики.* В конце концов они легко примиримы. Правители живут в среде воинов и, очевидно, в основных чертах разделяют их образ жизни. Из этой среды они отбирают молодых людей для соответствующего воспитания и таким образом готовят себе помощников и смену. (При этом происхождение первого поколения правителей остается невыясненным).
Следует иметь в виду, что для Греции регулярная армия — совершенно не характерный институт. В нормальном греческом полисе армию образовывало ополчение самовооружающихся граждан. Единственным аналогом платоновского государства среди реальных
греческих государств и его важнейшим прообразом была Спарта. Здесь образующая гражданство «община равных» обслуживалась закрепощенными земледельцами — илотами, а на периферии государства селились периэки — люди разных занятий, но политически бесправные. В жизни спартиатов большое место занимали совместные трапезы, совместное воспитание, ориентированное на военную подготовку. Однако в отличие от платоновских стражей спартиаты все же не были свободны от хозяйственных забот, владели каждый своим земельным участком, имели свои семьи и, хотя, согласно парадоксальному тезису, развиваемому Платоном, были прирожденными философами (Протагор. 342 а—343 b), философией и науками не интересовались.. С другой стороны, илоты и периэки привлекались к участию в военных походах. Впрочем, в том усредненном облике «легенды о Спарте»,2 захватившей греческую публицистику, эти детали могли отступать в тень.
Правда, отправной пункт платоновского устройства — обособление сословия воинов — воспринимался как идея не спартанского, а египетского происхождения. «По-видимому, не теперь и не недавно, — говорит Аристотель, — политическим мыслителям стала известна та истина, что государство должно быть разделено на отдельные слои и что военный слой должен быть отделен от земледельческого. В Египте, а также на Крите такой порядок существует еще и по настоящее время, причем, как говорят, в Египте он был установлен законами Сесостриса, а на Крите — Миноса». Чуть дальше Аристотель уточняет: «царствование Сесостриса по времени значительно предшествует царствованию Миноса» (Политика. 1329а—1329Ь).
О разделении населения Египта на семь слоев в соответствии с занятиями и об обособлении при этом воинов пишет уже Геродот (II. 164—166). Современник и в определенном смысле соперник Платона Исократ обыгрывает эту тему в «Бусирисе»: Бусирис «разделил всех граждан в соответствии с их занятиями, поставив одних на жреческие должности, другим вверил полезные промыслы, третьих обязал заниматься военным делом» (XI. 15). Здесь же Исократ говорит о подражании спартанцев египтянам, отчасти сближая, отчасти противопоставляя их установления: «В Спарте, как и в Египте, гражданин, будучи обеспечен необходимым,
не пренебрегает своими обязанностями перед обществом и может посвятить себя войне и походам, а не добывать средства к жизни другими занятиями. Однако в Лакедемоне эти установления имеют тот недостаток, что спартанцы, все поголовно став воинами, считают себя вправе захватывать чужое, египтяне же живут так, как должны жить люди, не пренебрегающие своей собственностью, но и не посягающие на чужую. Различие между этими двумя государствами можно понять из нижеследующего: если мы все станем подражать жадности и праздности спартанцев, то сразу же и погибнем — как вследствие недостатка средств к существованию, так и в результате войн друг против друга. Если же мы захотим жить по законам египтян и примем решение, чтобы одни работали, а другие охраняли плоды их трудов, то можно думать, что мы заживем счастливой жизнью, владея каждый своим имуществом» (XI. 18-20).
Близость этого отрывка важнейшим платоновским мыслям бросается в глаза. Скорее всего, он с ними и связан. Ведь чуть выше Исократ замечает: порядок поддержания царской власти и всего государственного устройства у египтян столь хорош, что те из философов, которые берутся рассуждать об этих предметах и притом пользуются доброй славой, отдают предпочтение государственному строю Египта (XI. 17).
Хотя «Бусирис», возможно, был написан до того, как «Государство» было опубликовано или даже создано, Исократ, конечно, мог слышать о рассуждениях Платона. Подозревать же в словах Исократа намек именно на этого философа тем уместней, что в начале «Бусириса» речь идет о Сократе и тех, «кто обыкновенно хвалит его» (XI. 5—6; ср. 29, где за словами о Пифагоре прозрачный намек на ситуацию вокруг Сократа).
Вспомним, и Крантор сообщает о людях, утверждавших, будто платоновское государственное устройство попросту списано с египетского. Платон в «Тимее» изящно отшутился от этих нападок. По словам Солона и жрецов, выходит, что египетские порядки — остаток того правильного строя, который был некогда учрежден при участии самой Афины, и в ее городе — Афинах — введен на целое тысячелетие раньше, чем в Египте (23 е—24 с).
В качестве теоретического принципа обособление слоя воинов выдвинул уже автор первого рационалистического проекта государственного переустройства Гипподам Милетский (середина V в. до н. э.). Однако, разделив граждан на ремесленников, земледельцев и защитников государства, он предполагал всем им предоставить участие в управлении (Аристотель. Политика. 1267 b и след.), что с точки зрения Платона было бы чистым абсурдом.
В самом деле, согласимся с Платоном, что его государство противостоит всем современным ему политическим устройствам. Добавим, что оно является антитезой всей цивилизации, основанной на самоопределении обладающих политическими правами, живущих от своих средств и самовооружающихся граждан. Но вместе с тем и прежде всего платоновский проект — антитеза демократии. Ведь его политическая суть — в полном устранении от власти земледельцев, ремесленников и, если они есть, торговцев. Эти слои не только не наделены какими-либо правами принимать участие в управлении государством, но и разоружены, тогда как стражам рекомендуется расположить свой лагерь таким образом, «чтобы удобнее было держать жителей в повиновении в случае, если кто не пожелает подчиняться законам» (Государство. III 415 d—е). Платоновская справедливость, положенная в основу идеального государства и выражающаяся в принципе «заниматься своим делом» (IV 433 а), противостоит демократическому принципу общего доступа к политическим решениям. В идеальном государстве «жалкие вожделения большинства подчиняются разумным желаниям меньшинства» (IV 431 с—d). Проблему демоса Платон решил радикально: в идеальном государстве лучшие люди не только не зависят от некомпетентной толпы, но даже лишены неудовольствия от встреч с нею — живут они порознь.
Взамен они должны быть мудрыми и доброжелательными по отношению к народу. То, что они философы,— находка не только в плане оправдания сосредоточения в их руках всей полноты политических решений. По своему опыту Платон знает, что для людей, увлеченных познанием, этот вид деятельности может быть столь интересен, что они скорее, чем кто-либо другой, готовы отречься от алчности, суетной погони за удо
вольствиями, а также в меньшей степени обращать внимание на то, что даже им, правящему слою, в сущности не предоставлено выбора образа жизни.
Сходным образом обстоит дело и с другим лейтмотивом: стражи-друзья, у которых все общее. Именно в коллективе друзей менее всего тягостен недостаток личной свободы, которым приходится оплачивать коллективную независимость от толпы и руководство ею, обретенное не по праву сильного, а «по справедливости». В «Государстве» упор сделан на философии, в «Критии», где описывается отдаленная эпоха, — па дружбе.
Впрочем, здесь не место подробно обсуждать платоновский проект и платоновскую политическую философию. Этот экскурс нам нужен был для того, чтобы ответить на некоторые вопросы, непосредственно связанные с историей Афин и Атлантиды. Первый из них — роль Крития.
Твой облик грозен. На твоем лице
Читается привычка к власти. Виден
Из-под твоих изодранных снастей
Корабль могучий. Кто же ты такой? *
Шекспир. Кориолан
Платон воплощает свое идеальное государство в истории, находит ему место не где-нибудь, а в своем же отечестве, повествует о его героической и удивительной войне с царями Атлантиды: такой рассказ надо было вложить в уста достойного человека. И вот таким человеком оказывается Критий — один из вождей Тридцати. Но разве Платон не был возмущен правлением Тридцати тиранов? Разве не был шокирован, в частности, тем, как правители пытались втянуть Сократа в соучастники своих преступлений (Письма. VII 324 е—325 а)? И если Сократ, конечно, не принял никакого участия в творившихся тогда беззакониях, тем не менее, когда четыре года спустя он предстал перед судом, ссылки на его былые приятельские отношения с Критием оказались действенным орудием
обвинения (Ксенофоат. Воспоминания о Сократе. L 2. 12; Эсхин, Против Тимарха. 173). Как все это совместить?
Некоторые, в том числе весьма авторитетные ученые, решают этот вопрос просто: Критий наших диалогов не тот Критий, а соименный ему его дед.3
Но это решение неубедительно. Единственное, что всерьез можно привести в его пользу — это хронологические трудности, Солон уже в 594 г. до н. э. выступил как реформатор, тирания Тридцати приходится на 404—403 гг, до н. э. — может ли друг Солона Дропид быть прадедом Крития-тирана?
На самом деле это вопрос о родословных семьи Платона и Крития, о том, кто такие Дропид и Критий, упоминаемые в стихах Солона, и, наконец, Солона ли? Платон, похоже, сам здесь чувствует затруднение. Во всяком случае он старается максимально растянуть возрастную дистанцию между двумя Критиями, дедом и внуком: «в те времена нашему деду было, по собственным его словам, около девяноста лет, а мне — самое большее десять» (Тимей. 21 а—b). Эта справка о возрасте обоих в момент передачи сказания не может иметь никакого иного смысла, как подтянуть генеалогию из четырех поколений к времени Солона. Не исключено даже, что это фикция и что Платон сознательно опускает два поколения — ведь схема из шести поколений неизбежно вносила в передачу сказания новые звенья и делала ее громоздкой и неправдоподобной. А что рассказчик все-таки Критий-тиран — в этом мы сейчас постараемся убедиться.
В «Тимее» Критий охарактеризован как человек, равно причастный и философским, и государственным занятиям. Это полностью соответствует нашим сведениям о Критии-тиране, но не о его деде. Причем в качестве такого человека Критий представлен в паре с Гер-мократом.4 Это предполагает относительную симметрию между ними и в отношении известности, и в отношении возраста. То и другое подходит Критию-младшему и только ему. К тому же оба, Критий-младший и Гермократ, пали в борьбе с народной партией.
Критий выведен еще в двух платоновских диалогах — «Хармиде» и «Протагоре». В первом из них он назван сыном Каллесхра, двоюродным братом и опекуном Хармида; он приятель Сократа и человек од
ного с ним поколения, это Критий-младший. Как и в «Тимее», он охарактеризован здесь человеком, причастным философии (161 b—с). В «Протагоре» Критий, сын Каллесхра, выступает в паре с Алкивиадом, которому посвящал стихи и о возвращении которого хлопотал опять-таки Критий-младший. Что же, в «Тимее» без всяких пояснений другой Критий? Все внают, что-Сократ поддерживал общение с Критием-тираном, а здесь он ведет беседу с его дедом?
Наконец, вывести Крития-старшего было бы художественно слабым решением. В этом нет смысла, это все равно, что написать «некто» — что невыразительно ее само по себе и тем более неуместно там, где инсценируется передача «подлинного» придания. А вот когда об идеальном государстве рассказывает вождь самого ужасного правительства, о великом патриотическом подвиге — политик, опиравшийся на спартанский гарнизон, это интересно, остро и в той мере, насколько это нужно, достоверно.
Разумеется, подобного рода мотивов было бы недостаточно. Попробуем вскрыть и другие.
Родство Платона с Критием, безусловно, могло иметь значение. «Хармид» и «Тимей» дают ясно почувствовать, что семейная репутация и семейная гордость занимают Платона. Эволюции творчества Платона сопутствует одна любопытная тенденция: участниками: диалогов все меньше становятся оппоненты и все-больше — свои, не только философские единомышленники, но и подставные лица и, наконец, близкие. Так, главными собеседниками Сократа при обсуждении проекта идеального государственного устройства являются Главкон и Адимант — родные братья Платона.
Впрочем, каким Критий изображен у Платона? Он лишен каких-либо карикатурных или явно отталкивающих черт. Он умный и уважаемый человек. В то же время он нетерпелив, самолюбив, хочет выглядеть правым (Хармид. 162 с, 169 с). Критий отрекается от своего определения рассудительности, высказанного за него Хармидом, видя скептическую реакцию Сократа, но потом не без раздражения вступает в бой: (161 с и след.). Все же Критий способен оценить чужой ум и, несмотря на задетое самолюбие, приказывает — именно так, — чтобы Хармид неотступно следовал за Сократом. Его готовность энергично распоря
жаться, подчеркнутая в конце «Хармида» (176 b—d), в смягченном виде выступает и в «Протагоре» (336 е). М. С. Соловьев, один из переводчиков «Хармида», справедливо усматривает в характеристике Крития осторожную и художественно исполненную апологию: Критий — человек недурной, но честолюбивый и избалованный похвалами, неспособный в достаточной мере сдерживать свое самолюбие и раздражительность в споре с любимым родственником и чтимым другом -- что же тогда удержит его в злоупотреблении властью против явных врагов? Критий не такое уж чудовище, а в том, что он действительно сделал много дурного, менее всего повинен Сократ.6
Эффект реабилитации достигается и в «Тимее»: да, Критий и Сократ связаны, да, они обсуждали проблемы государственного устройства, но можно ли в их рассуждениях усмотреть хотя бы намек на несправедливость и насилие?
Анализируя фрагменты сочинений Крития, мы могли бы выявить черты идейного сходства и, возможно, идейной преемственности между ним и Платоном. Но это зыбкая почва, тем более что нет недостатка и в важных различиях. К сожалению, слишком мало уцелело от «политий» Крития — сочинений, посвященных государственным устройствам различных греческих государств. С определенностью мы можем сказать только то, что Критий выступил апологетом спартанского строя. Учитывая влияние «легенды о Спарте» на платоновский идеал, это не так мало. Однако мы должны вновь вспомнить характеристику Крития, объясняющую то, почему именно ему подобает произнести «похвальное слово мужам и государству»: равная причастность философии и государственной деятельности (Тимей. 19 d—е). Но на государственном поприще видную роль Критий сыграл лишь однажды. Нам никуда не уйти от того, что история Афин и Атлантиды вложена в уста Крития не вопреки тому, что он стоял во главе Тридцати тиранов, а в связи с этим. Мы должны предполагать определенную асимметрию между отношением Платона к режиму Тридцати в целом и позиции Крития, а кроме того, должны взвесить, столь ли однозначна его оценка этого режима, как это может показаться на первый взгляд.
В самом деле, Платон мельком замечает, что для раз
гула мести были некоторые основания (Письма. VII 325 b).* Еще важнее его ожидания — он полагал, что новое правительство обратит город от несправедливого образа жизни к справедливости (VII 324 d).
Были ли эти ожидания беспочвенными с самого начала? Крития и его друзей принято считать совершенно беспринципными людьми. Общую точку зрения на них удачно выразил французский историк Эдуард Виль. Трудно сказать, пишет он, какими идеями были движимы эти люди, но кажется, что ненависть, злопамятство и жажда бесконтрольной власти заменили им доктрину. Их глава Критий напоминает Алкивиада, но без его гениальности: аристократ высокого ранга, блестящий интеллектуально и вместе с тем бесплодный, пропитанный аморальностью, которая освобождала его от всякой щепетильности, и жестокостью, которая толкала его на любые насилия, этот засвидетельствованный нигилист демонстрирует ту степень разложения, до которой доходило гражданское чувство афинян в определенных кругах. В сравнении с Критгем какой-нибудь демагог Клеофонт выглядит добродетельным человеком, а изворотливый Ферамен — мечтателем.6
Как видим, точки зрения Платона и большинства современных историков не совпадают. Однако прав, на мой взгляд, Платон. Можно показать, что деятельность Тридцати тиранов отнюдь не сводится к разгулу беспринципного экстремизма и заботе о сохранении власти, но являет нам также попытку радикальных социально-политических реформ, продиктованных не сиюминутными заботами, но программой теоретического характера, причем инициатором этой программы был Критий.
Тридцать были избраны как законодательная коллегия, учреждающая новую конституцию. Они должны были написать законы, по которым будет управляться государство; подчеркивалось, что это будут «законы отцов» (Ксенофонт. Греческая история. II. 3. 2).
Каковы были основные преобразования, осуществленные правительством Тридцати?
Они провели реформу судопроизводства, лишившую суд присяжных политического значения, а также реформу частного права — так, чтобы сократить число поводов для судебных тяжб.
Они за бесценок отдали на слом корабельные верфи. В качестве символического жеста ораторскую трибуну на Пниксе (месте народного собрания), обращенную к морю, они повернули в сторону материка, полагая, что «господство на море рождает демократию» (Плутарх. Фемистокл. XIX). В силу той же политики они позволили себе бесцеремонно грабить метэков (переселенцев, не имеющих в Афинах политических прав), не боясь экономических последствий ссоры с этим преимущественно торговым слоем.
Число граждан они ограничили тремя тысячами. Остальные были разоружены. Доступ в город им был закрыт, однако бегство за пределы Аттики считалось преступлением. *
Каким образом и какого сорта людьми все это проводилось в жизнь — тут источники единодушны. Но бросим отвлеченный взгляд на то, что как бы получилось в результате. Столица Аттики занята сословием воинов, которые селятся отдельно от прочего населения, берут на себя труд по охране его и им управляют. Земледельцы и ремесленники селятся вокруг, а порочная морская экспансия и, по возможности, морская торговля изгнаны из государственной жизни. Это же допотопные Афины, как о них Солону поведали египетские жрецы!
Конечно, здесь нет общности имуществ, детей и женщин, нет одинакового воспитания полов, но это как раз то, от чего Платон готов отказаться во «втором по совершенству» государстве «Законов». Это то, что
относится к жизни самих стражей, тогда как общая схема государственного устройства здесь в наличии: четкая социальная стратификация с соответствующим распределением политических функций и прав и соответствующим типом расселения.
Что в основу этой программы были положены, как предполагалось, нравственные цели (о которых в своем письме вспоминает Платон), не подлежит сомнению. Это хорошо запомнилось афинянам! Когда Тридцать пришли к власти, сообщает менее всего склонный их идеализировать Лисий, они говорили, что следует очистить город от бесчестных людей, «а остальных граждан направить на путь добродетели и справедливости» (XII. 5). У Ксенофонта, прося о присылке спартанского гарнизона, Тридцать мотивируют это желанием устранить порочных людей и привести в порядок государственное устройство (Греческая история. II. 3. 13). Ироническое замечание Ферамена, приведенное этим историком (II. 3. 19), также предполагает претензию Крития и его единомышленников наделить политическими правами только «совершенных» граждан.
Очень важный мотив — «спиной к морю».
«Близость моря, — говорит Платон, — хотя и дарует каждый день усладу, но на деле это горчайшее соседство. Море наполняет страну стремлением нажиться с помощью крупной и мелкой торговли, вселяет в душу лицемерные и лживые привычки, и граждане становятся недоверчивыми и враждебными как друг по отношению к другу, так и к остальным людям» (Законы. IV 705 а).
Фемистокл, Кимон, Перикл, о которых говорят, что они сделали город великим, на деле, набив его «гаванями, верфями, стенами, податными взносами и прочим вздором», забыв о рассудительности и справедливости, превратили его в «гнойную опухоль» (Горгий. 518 е—519 а).
Платон даже готов противопоставлять сухопутные сражения греко-персидских войн морским, в том числе Саламинской битве: первые, утверждает он, сделали эллинов лучше, а те — нет (Законы. IV 707 b—с). В государствах, обязанных своими силами флоту, говорит он, «почести достаются вовсе не лучшему из воинов: ведь там, где победа зависит от кормчих, пентеконтархов и гребцов, то есть от людей различных и не слишком
дельных, вряд ли кто-нибудь сможет надлежащим образом распределить почести. А если государство этого лишено, может ли быть правильным его строй?» (707 а—b).
Платон, однако, не хочет сказать еще и о том, о чем, ничуть не стесняясь, говорили публицисты двух предшествующих поколений: «. . .справедливо в Афинах бедным и простому народу пользоваться преимуществом перед благородными и богатыми по той причине, что народ-то как раз и приводит в движение корабли и дает силу государству — именно кормчие, начальники гребцов, пятидесятники, командиры носа, корабельные мастера — вот эти-то люди и сообщают государству силу в гораздо большей степени, чем гоплиты и знатные и благородные» (Псевдо-Ксенофонт. Афинская полития. I. 2).
В отличие от Платона, который стремится исходить из общечеловеческих категорий, автор приписанной Ксенофонту «Афинской политии» хладнокровно рассматривает политические вопросы с классовой точки зрения: он-то считает демократию свинством, но афинский народ со своей стороны поступает последовательно. Что касается людей, пришедших к власти в 404 г. до н. э., то они, с одной стороны, не стеснялись, не церемонились и откровенно заявляли о своей враждебности к демократии и соответственно морской политике. Но, с другой стороны, пустить верфи на слом значила вообще отказаться от притязаний на роль влиятельной державы, ибо на суше афиняне уступали в силе не только спартанцам, но и соседям-беотийцам, будучи примерно вровень с большинством прочих греков. Такой шаг, касающийся судьбы всего государства, требовал более основательной мотивировки, чем ненависть к народу. И эта мотивировка могла быть только в том же духе, что и слова Платона в «Горгии»: следует заботиться не столько о том, чтобы государство было большим, сколько о том, чтобы в нем царила справедливость.
Такого рода ход мысли засвидетельствован в одном из фрагментов Крития. Он писал о Кимоне, уговорившем афинян оказать помощь спартанцам, когда те после случившегося в Спарте землетрясения вынуждены были справляться с восставшими илотами, что тот «пользу спартанцев поставил выше усиления отечества»
(Плутарх. Кимон. XVI=Критий. Фр. В 52 Дильс). Зная об отношении Крития к Спарте и к Кимону, великодушию которого он хотел бы подражать (фр. В 8 Дильс), мы не можем допустить, что это сказано в осуждение. Следовательно, речь идет о предпочтительности справедливого решения, хотя бы это и значило упустить шанс усилиться за счет другого.
По своей проблематике к публицистике V в. до н. э., возможно к Критию, должно восходить следующее замечание Плутарха. Рассказав о том, как командование общегреческим флотом перешло от спартанцев к афинянам, он пишет: «И тут Спарта на деле доказала свое замечательное здравомыслие. Когда лакедемоняне поняли, что слишком большая власть портит их военачальников, они добровольно отказались от главенства и перестали посылать на войну командующих, предпочтя господству над всей Грецией мудрую воздержанность граждан и верность их отеческим обычаям» (Аристид. XXIII).
Таким образом, и эта чрезвычайно важная для Платона мысль, скорее всего, присутствовала в комплексе замыслов Крития и Тридцати.
Надо сказать, что на программе Тридцати сильно отразилось увлечение Спартой. Переворот готовил комитет пяти эфоров* (одним из них был, конечно, Критий); число правителей — тридцать, вероятно, не случайно совпадает с числом членов спартанской герусии, состоящей из двадцати восьми геронтов и двух царей. Установленное новыми законами число граждан — три тысячи — предполагает, что коллегия Тридцати должна была из временного органа стать постоянным. Наконец, все не вошедшие в список трех тысяч были поставлены в положение, напоминающее спартанских периэков — и в отношении прав, и в отношении расселения.7 Целенаправленное подражание Спарте ясно указывает на наличие в деятельности Крития и его сторонников теоретического начала (чтобы угодить спартанцам, это было не нужно, скорее могло даже вызвать опасения). Лаконофильство здесь органично сочеталось с кругом идей относительно необходимости реставрации «строя отцов» (что и было официально
провозглашенным содержанием законодательной деятельности Тридцати). Народ, живущий по деревням, — это считалось приметой доброго старого времени. Источник Плутарха, как кажется, восходящий к V в. до н. э., приписывает «древним афинским царям» сознательное намерение «отвлечь жителей от моря и приучить их к жизни земледельцев, а не мореплавателей. Поэтому они распустили басню, будто Афина, споря с Посейдоном из-за этой страны, показала судьям маслину и победила» (Фемистокл. XIX).
На важную роль Крития в программе, осуществляемой Тридцатью, указывает ряд признаков. Во-первых, его непосредственное (совместно с Хариклом) руководство делами. Далее, из числа Тридцати только он известен как значительный писатель, в частности автор сочинений о государственных устройствах. Хотя увлечение Спартой в оппозиционных демократии кругах было едва ли не всеобщим, именно Критий выступил как писатель — апологет спартанского строя, достаточно яркий для того, чтобы вызвать полемическую· реакцию Либания спустя почти восемьсот лет (Критий. Фр. В 37 Дильс)! И если спартанский полководец. Лисандр во многих городах поставил у власти «корпоративные тирании» наподобие Тридцати, то в них всюду было по десять правителей, тридцать — местная инициатива (правда, связанная с расстановкой сил внутри олигархического лагеря). Случайность или нет, но сформированное на следующий день после гибели Крития новое правительство состояло из десяти человек.
Наконец, Платон приводит и обсуждает в «Хармиде» определение σωφροσύνη — «рассудительности», принадлежащее Критию. Оно гласит: «заниматься своим делом (τό τα Ιαυτοδ πράττειν)» (161 b). Сократ, в своей обычной манере разоблачая претензию на готовое знание, выявляет трудности, вытекающие из такого определения. Он называет его загадочным и предполагает, что давший его подразумевал не совсем то, что произнес. Мы можем позволить себе не вникать в тонкости платоновской диалектики. Нам важно то, что здесь обсуждается качество, определяющее верное поведение. Ведь «рассудительность» — это лишь условный перевод греческого слова σωφροσύνη, не имеющего русского эквивалента. Если «рассудительность» соединить с «благочестием», то этого достаточно для характери-
стики правильного отношения к вещам. Если «рассудительность» поставить рядом со «справедливостью» — это будет об одном и том же, только немного с разных сторон, эти слова — почти синонимы.
Так вот, мы знаем, как Критий определял рассудительность. А теперь вспомним, как Платон определял справедливость — краеугольный камень правильного государственного устройства: «заниматься своим делом (τό τα αυτοϋ πράττει) и не вмешиваться в чужие» (Государство. IV 433 а).
Рассудительно это или справедливо, но сам принцип положен в основу и государства Платона, и государства Крития.
Что касается аморализма нашего тирана, то, конечно, нелегко назвать высокоморальным человеком инициатора стольких казней. Но его литературное наследие показывает, что морализм ему отнюдь не чужд. Он обвиняет поэта Архилоха в бесстыдстве (фр. В 44 Дильс), разоблачает Фемистокла и Клеона, нажившихся на общественных делах (фр. В 45 Дильс), герои его трагедии «Радамант» отвергает ложные соблазны, предпочитая им «добрую славу» (фр. В 15 Дильс), а герой «Пирифоя» говорит о «цепях чести», приковывающих его к попавшему в беду другу крепче, чем медь (фр. В 20 Дильс).8 Даже в речи Крития у Ксенофонта (что близка к произнесенной в действительности) политический цинизм соединяется с пафосом товарищества и верности намеченным целям (Греческая история. II. 3. 24—34).
Критий в древности считался атеистом (в глазах, позднего Платона — наихудшая репутация). Однако, судя по сохранившимся фрагментам, Критий, отвергая традиционную религию как выдумку, утверждал, что вселенная была упорядочена неким божественным-таки началом, а именно — Временем (фр. В 18, 19, 25, Дильс).
Относительно бесцеремонности, с которой Критий разделывался с врагами и кем бы то ни было, источники слишком единодушны, чтобы отрицать ее. Все же и здесь не могло обойтись без преувеличений. После восстановления демократии многим приходилось в том или ином виде давать отчет, что они делали во время переворота. Критий был мертв, и было очень удобно списать на него все злодеяния. Во всяком случае его деятельность должна была заключать в себе нечто такое,
что послужило бы достаточным противовесом кровавым акциям, к которым он так или иначе был причастен, чтобы Платон вложил в его уста историю Афин и Атлантиды, а Аристотель считал бы уместным составление похвального слова (!) в честь Крития (Риторика. 1416Ь).
Четверть века спустя после капитуляции Афинский морской союз был восстановлен. Это означало новое усиление демоса, новые расходы для богатых, новую конфронтацию со Спартой, новые взрывы патриотических чувств, изгнания и казни разочаровавших политиков и полководцев. В отношении к возрождению морского могущества Афин позиции ведущих афинских интеллектуалов разошлись. Исократ искал выход из всех проблем в общегреческом походе на Восток, и афинская гегемония на море в этих планах занимала важное место. В «Панегирике» он дает решительный отпор критикам афинских притязаний. Интересно, кто они. Это люди, которые «добились того, что преступления, совершенные их предшественниками, кажутся незначительными», которые, «утверждая, что они подражают лакедемонянам, поступали противоположным образом», которые «довели нас до крайнего ожесточения» и «в течение трех месяцев без суда убили больше людей, чем наш город осудил за все время своей власти» (IV. 110—114). Понятно, что речь идет о людях вроде Крития.
Для Платона наполнить город гаванями, верфями, стенами значит сделать его больным. Напротив, особое возмущение Исократа вызывает то, что Тридцать тиранов продали на слом за три таланта верфи, стоившие городу не менее тысячи. Это он говорит уже в «Ареопагитике» (VII. 66). И в весьма примечательном контексте.
«Ареопагитик» создан в те же годы, что и «Тимей» и «Критий». Он начинается с того же, чем «Критий» кончается: с предупреждения, что кажущееся могущество, если оно покоится на дурной основе, может быстро обернуться величайшими бедами. И он посвящен тому же, чему посвящена половина «Крития»: описанию доброго старого времени Аттики при другом, правильном государственном строе.
Однако Исократ не опускается так далеко в глубь
веков. Объявленный им идеал — демократия, в том виде, как она была учреждена Солоном и восстановлена Клисфеном. На деле он описывает нечто иное, то, что демократией можно назвать постольку, поскольку народ здесь, как предполагается, никто не обижает; во всяком случае он рисует картину, дающую ему основание отмежеваться от олигархии Тридцати. Как бы то ни было, идеал объявлен им достаточно определенно. Доказательство своей правоты Исократ видит в следующем: при этом государственном устройстве «люди совершили множество великих и прекрасных подвигов, заслужили славу у всего человечества и с общего согласия эллинов стали вождями Эллады» (VII. 17).
Сходным образом платоновский Критий завершает свой рассказ об афинянах: «Так они обитали здесь — стражи для своих сограждан и вожди для всех прочих эллинов по доброй воле последних. . . Такими они были и таким образом они справедливо управляли своей страной и Элладой; во всей Европе и Азии не было людей более знаменитых и прославленных за красоту тела и за многостороннюю добродетель души» (Критий. 112 d—е). О подвигах же афинян, «которые прекраснее всего, что нам известно под небом», сказано уже в «Тимее».
Насколько изумительнее подвиги древних афинян, настолько выше и их государственное устройство. И даже много более того. Поздний Платон не согласен признать, что поколение победителей при Марафоне и Саламине жило при хорошем государственном устройстве. Самое большее — его можно назвать недурным, да и страх перед персами содействовал повиновению законам и взаимному согласию (Законы. III 698 b—с). Ведь это было устройство, чреватое последующей печальной трансформацией. Если бы Мильтиад и Фемистокл, победители при Марафоне и Саламине, были хорошими политиками, они сделали бы граждан лучше. Но, как видно, им это отнюдь не удалось, если те одного постановили сбросить в пропасть, а другого отправить в изгнание (Горгий. 516 d—е). Но люди не замечают корней зла и винят тех политиков, при которых разразится бедствие, а не тех, кто подготовил для него почву (519 а). Нет, ни полудемократия, ни четверть-демократия не приведут к благу. Государство должно быть основано на принципиально иных, философских
принципах. И одно из практических правил, вытекающих из этих принципов, — прочь от моря! И едва ли не единственный из афинских государственных деятелей, кто хорошо понимал это, — Критий.
Итак, выбор в качестве рассказчика Крития обусловлен соединением нескольких мотивов. Тем, что он менее всего производит впечатление подставного лица, а его семья связана с Солоном, действительно бывавшем в Египте, желанием реабилитировать его в глазах современников и потомков, а также отдать ему дань признания. Наконец, это вызов в полемике с теми, кто, как Исократ, легкомысленно хлопочет о морском могуществе города и чает уговорить афинскую демократию стать более умеренной и разумной.
И теперь мы можем уверенно ответить на вопрос, почему Платон не довольствуется тем, чтобы назвать Атлантиду огромным островом, но дважды и со всей определенностью заявляет, что она по размерам больше Азии и Ливии вместе взятых (Тимей. 24 е; Критий. 108 е). Ксеркс повел на Элладу «все народы и весь флот Азии» (Геродот. VII. 9). В его войске были не только азиатские народности, но и ливийцы и эфиопы, а египтяне поставили двести кораблей (Геродот. VII. 69, 71, 86, 89). Эта сила была отражена Элладой, причем афинянам в этом подвиге принадлежала выдающаяся роль. И Платон излагает сюжет борьбы Афин с Атлантидой так, чтобы всякий вспомнил о великой войне с Персией.* С удовольствием патриота он делает подвиг исторических Афин как бы предназначенным по природе. Но коль скоро сопоставление возникло, Платон сразу же вводит неоспоримое доказательство того, что подвиг древних афинян, живших при правильном государственном устройстве, был еще значительней — они сокрушили еще более обширную империю, еще более мощную силу.**